Изменить стиль страницы

Он похудел и был бледен. Он также был неожиданно разбужен среди ночи и приведен сюда. Он, видимо, делал над собою крайние усилия, чтобы не выдать тех чувств, какие овладели им, когда он переступил порог застенка.

— А вот и сержант! — весело воскликнул Ушаков.

Астафьев шагнул к столу и в это мгновение услышал стон, и чей-то хриплый, полузадушенный голос произнес:

— Ты! Павлуша!

Тут только сержант заметил какого-то истощенного старика, привязанного к кобыле. Еще мгновение, и в этом измученном лице, в этих больших расширенных глазах Павлуша узнал старика Кочкарева. На минуту он остолбенел, потом яркая краска залила его лицо. Привычным жестом схватился он за бок, где обыкновенно висела шпага, но теперь ее не было, и крикнул в гневе и отчаянии:

— Злодеи! Палачи! Что они сделали с тобой!

Он бросился к кобыле, сильным движением оттолкнул одного из палачей, но тут его схватили опомнившиеся солдаты и палачи.

Павлушей овладел припадок бешенства. Одному из палачей он нанес такой страшный удар кулаком по лицу, что тот со стоном, обливаясь кровью, упал на каменный пол. Отчаянно отбиваясь, он, хрипя и задыхаясь, с пеной на губах кричал:

— Пустите меня! Я задушу этого старого палача…

Ушаков вскочил.

— В кандалы его! — не своим голосом закричал он.

Борьба против шести была слишком неравной. Павлуша скоро был сбит с ног, на него надели кандалы, охватывающие пояс, к которому, в свою очередь, были прикованы за цепь и ножные, и ручные кандалы, так что закованный человек не мог ни высоко поднять рук, ни сделать большого шага. Цепи замыкались тяжелыми замками. Весь этот снаряд весил значительно больше пуда.

Павлуше помогли встать и подвели к столу. Красный камзол его был весь изорван, и материя висела, как клочки мяса. На губах у него были пена и кровь, волосы прилипли к потному лбу. Он стоял, тяжело дыша, и его налившиеся кровью глаза с каким-то диким бешенством впивались в лицо Ушакова.

Но Ушаков уже успел вернуть себе обычную улыбку.

— А, господин сержант, — тихо начал он, — вы уже и здесь занялись душегубством. Теперь-то я вижу, каков ваш нрав.

— Мне все равно, — хрипло ответил Павлуша, — я знаю, отсюда никто не выходит живым. Делайте со мной, что хотите… Пустите его…

— Да что ты, приятель, — ответил Ушаков, — виданное ли дело, чтобы по слову преступника ослобонить другого преступника.

— Павлуша! Павлуша! — с тихим стоном произнес Артемий Никитич.

Слезы текли по его лицу. Лицо сильно покраснело. Его голова была туго прикручена к кобыле правой щекой.

И опять бешенство наполнило грудь Павлуши. Но он сдержался.

— Сжальтесь, — заговорил он, слегка поднимая закованные руки, — сжальтесь! Пытайте меня, если это надо. Он стар и дряхл…

— Павел, — раздался снова тихий, но твердый и повелительный голос, — негоже так унижаться. Встань!

— Ишь, какой ласковый стал, — с насмешкой проговорил Ушаков, — удушить не удалось, так в ногах валяешься, как холоп какой. Все-то вы таковы.

Павлуша с трудом поднялся на ноги.

— Да, — сказал он, — я унизился перед тобой, старым кровожадным псом, холопом и заплечным мастером. Но я унизился за старика, коего чту и люблю, как родного отца.

Хотя судороги подергивали лицо Ушакова, он все же хихикнул.

— Еще бы не любить, чай, племянница у него-то молоденькая да кругленькая.

Старик умоляюще взглянул на Павлушу, и тот понял его взгляд. Он сдержался и промолчал.

— Довольно, однако, о таковом поведении сержанта будет доведено до сведения его светлости, — проговорил Ушаков, — а теперь начнем.

Лицемерное выражение добродушия и ласковости исчезло с его лица, словно кто сдернул с него надоевшую маску, и оно показалось во всей своей природной отвратительности. Маленькие глаза засверкали, как у озлобленной крысы, верхняя губа поднялась, обнажая гнилые черные зубы, ноздри расширились. Голос вырывался с хрипом и свистом из его сведенного судорогой бешенства горла. Даже привычные мастера оробели.

— Ну, теперь сознавайся, — обратился он к сержанту.

— Мне не в чем сознаваться, — ответил сержант. — Умирать не дважды, не виновен я перед великой государыней.

— Хорошо, — прошипел Ушаков. — Начинай! — и он махнул рукой палачам.

В одно мгновение взвились длинники и со свистом опустились на желтую, худую спину Артемия Никитича. Спина окрасилась кровью. Глубокий протяжный стон вырвался из груди старика.

— Стой, стой! Остановитесь, палачи!.. Останови их, изверг, — закричал, не ломня себя, Павлуша, гремя цепями и шатаясь на ногах.

По знаку Ушакова мастера отодвинулись на шаг.

— Ну? — спросил Ушаков.

Павлуша едва держался на ногах.

— Он невинен, — собирая последние силы, сказал Павлуша, — казните меня, я…

Ушаков жадно слушал. Писцы приготовили перья.

Но, сделав нечеловеческое усилие, Кочкарев поднял голову и с искаженным лицом, страшно глядя на Павлушу, прохрипел:

— Молчи! Прокляну и тебя, и Настасью! Слышишь, молчи!

Его голос звучал дикой энергией.

— Заткните ему рот, — закричал Ушаков.

Мастера бросились к Кочкареву. Но его губы были уже плотно сжаты, глаза закрыты.

— Говори, — продолжал Ушаков, обращаясь к сержанту.

Тот с ненавистью и презрением посмотрел на него и отвернулся.

— Еще, — закричал Ушаков. Длинники взвились.

Все запрыгало в глазах Павлуши, завертелся, как волчок, Ушаков, заплясала дыба, завертелись колеса, пламя горна охватило весь подвал, и Павлуша с тихим стоном, загремев цепями, как труп, упал на каменный пол…

XXII

У ЦЕСАРЕВНЫ

— Ваше высочество, — почтительно говорил Лесток, стоя перед цесаревной Елизаветой Петровной, — приближается второй случай, когда вы можете воспользоваться вашими прирожденными правами.

Елизавета Петровна покачала головой, украшенной, как короной, массою русых волос. В ее больших прекрасных глазах на мгновение сверкнуло пламя. Но прошел миг, улыбка заиграла на ее полных румяных губах, и она ласково, но твердо ответила:

— Дорогой мой Лесток, вы вечно увлекаетесь. Ваша горячая французская голова вечно создает несбыточные планы. Нет, не мне, дочери Великого Петра, пускаться в авантюры.

При последних словах она встала во весь рост. Она была несколько полна, но ее вид был величествен и стан строен.

— Не из рук Волынского получу я корону моего великого отца! — продолжала она, и на одно мгновение во всей ее осанке, в гневно сверкнувших глазах промелькнуло что-то, напоминавшее ее отца.

— Нет, эту корону я могу получить лишь из рук народа и войска, — закончила она.

— Но народ обожает ваше высочество! Гвардия бредит вами! — воскликнул Лесток. — Соединясь с Волынским, вы будете иметь в руках реальную силу.

— Кабинет-министр забыл, что я не "безвестная полонянка" Екатерина, а он не Александр Данилович Меншиков. Вот что, — заметила Елизавета.

И, видя расстроенное лицо Лестока, с улыбкой добавила:

— Не огорчайтесь, мой добрый Лесток, я знаю свои права. Но, говорю вам, еще рано. Не думайте, что я увлекаюсь только маскарадами да менуэтом. Но я умею ждать. Мой отец не одно поражение перенес от непобедимого Карла, пока в тиши не подготовил последнего удара.

— Дай же Бог вашему высочеству поскорее иметь свою Полтаву, — произнес Лесток, целуя руку цесаревны.

— И она будет, мой верный Лесток, — ответила она, — но надо повременить. А тогда, верьте, вы будете моим первым помощником. Можете передать это маркизу Шетарди.

Дальнейший разговор был прерван вошедшим дежурным камер-юнкером, который доложил, что во дворец только что прибыл его светлость герцог Курляндский.

— Вы видите, Лесток, — со странной улыбкой произнесла Елизавета, — меня не забывают.

— О да, ваше высочество, в этом и есть вся беда, что его светлость уж слишком часто стал вспоминать о вас в последнее время, — ответил Лесток, — будьте осторожны, ваше высочество.