Изменить стиль страницы

Летал я на всю катушку и мне это очень нравилось. Какое обо мне у американцев впечатление сложилось, понятия не имею, а вот я себя, не скрою, — зауважал. От ничтожного аэроклубного налета ведь почти самостоятельно, можно сказать, эвон куда поднялся. А было в ту пору всего-то двадцать три года. Самое бурление.

Скажу прямо, как ни здорово — летать, только одними полетами не обойтись. Живой человек. Мужик… По моим понятиям самообслуживание — занятие унизительное, чтобы по этому поводу не вякали ученые сексологи. Как у нас со Жгентией разговор вокруг этой деликатной темы закрутился, не помню, но он дал мне понять: наши надзирающие интернациональных связей не одобряют, так что, если устанавливать контакты с местными дамами, надо это делать аккуратно, и не следует прилипать к одному объекту надолго. Засекут непременно! Ну, а сами по себе американки ничем особенно от наших девиц не отличаются. Пожалуй, только моются чаще. Разговаривать с ними много не требуется. Подарки принимают не жеманясь. И под конец своей информации, улыбнувшись на все тридцать два ослепительных зуба, Жгентия предложил:

— Желаешь, дам провозной полетик? — и он стал излагать свои основополагающие взгляды на «женский вопрос». — Баб принимаю, как явлэние природы, как неизбэж-ность. Но тэрпэть не могу, хотя наощупь эти стэрвы бывают очэн приятные… Мой закон — дэлай ей хорошо, получай свое удоволствие и ничего нэ обещай, никаких разговоров про любов нэ заводи… глупости это!

Тогда все это было очень интересно слушать, немного боязно узнавать, тем более — соглашаться со Жгентией. И когда дошло до конкретики, все я сделал наоборот, совсем не так, как рекомендовал старший коллега, ходок и мастер охмуряжа. Он, как и обещал, вывел меня на цель. Девушка оказалась такая белая-белая, будто ее кожу покрыли белилами, при том она была рыжеволосая, рыжей морковки. На нижней губе, изнутри у нее была очень впечатляющая припухлость. Короче говоря, я врезался в это чудо природы по самые, как говорят, уши и вовсе не испытывал никакого желания заметать следы, менять «цель», как советовал многопытный Жгентия. Днем я обычно летал, а освободившись от работы, чуть ли не ежедневно сматывался к Молли.

Разговаривали мы мало, хотя я уже кое-чему научился и с пилотами или механиками мог объясниться не только на служебные темы. А вот с Молли жалко было терять время на болтовню. Судя по ее поведению и она придерживалась примерно такого же мнения.

Жгентия, от острого взгляда которого ничего не укрывалось, месяца через два такой жизни сказал озабочено:

— Посмотри на себя в зеркало, ты жэ нэ человэк, ты — ободранный кот. У тэбя нос больше моего носа стал! Прекрати эти пэрэгрузки, пока тэбя не прекратили здэсь.

Он как в воду смотрел. Молча, тихо меня перенацелили. Из Америки не поперли, но назначили в перегонную группу. С точки зрения познавательной это было даже любопытно — мы пролетали своим ходом от Аляски до Мурманска. Не слабо? Часовые пояса так и отскакивали за спину. Такие сверхдальние перелеты на истребителях — великолепная шлифовка мастерства, тем более что погода на трассе — капризней не выдумать.

Поверь на слово, не однажды приходилось снижаться в такой неизвестно откуда наползавшей облачности, что идешь к земле и хоть молись — ну, боженька… покажи землю-матушку… на высотомере у меня ноль, боженька… сделай, чтобы не случилось по анекдоту: нет земли, нет земли, нет земли… полный рот земли!

«Кобра» была надежной машиной, ничего не скажешь, только в те годы оборудования для слепой посадки еще не существовало. И приходилось продираться сквозь глухую белую муть, когда и горючее уже на исходе, в буквальном смысле на честном слове…

Приказали, и я исправно гонял «Кобры», мне не хватало Молли, но больше всего думал в ту пору: когда же это все кончится? Не может война тянуться вечно. Думал и переживал, пока не завалился на вынужденную, не долетев до Тикси километров сорок. Учитывая, что я — не Джек Лондон, прошу прощения, и рассказывать, как тащился эти окаянные километры, как сам себя готов был похоронить, не стану. В итоге я сильно обморозился тогда, но выжил, хотя на какое-то время маленько, по-моему, трехнулся. Еще отлеживаясь в госпитале, случалось, мучался какими-то дикими бессвязными видениями, мне слышались голоса, чудилось, будто из снега поднимаются незнакомые лица, они пытаются разговаривать со мной, зовут куда-то, смеются и плачут…

Лежу, обрастаю новой кожей, обновление идет очень медленно, все чешется, хочется ободрать себя до самых костей, и тут вроде изменяется освещение, в голове возникает мерный шум, но не моторный, вроде бы — это море стонет. И из голубоватых сумерек появляется Молли. Или не она? Она! Не могу понять, где я — в Америке или дома? Мы ведь подлетали к Тикси, когда у меня разнесло винт… И снега кругом были наши, российские.

— Это ты? — спрашиваю я Молли.

— А кто же? Я…

— Как ты меня нашла?

— Очень просто. Ты же в своей палате.

— Скажи, мы разговариваем по-английски или по-русски, я что-то не могу уловить…

Слышу ее смех. Ласково, хорошо так смеется. И мне кажется, будто я становлюсь маленьким. Я живу на берегу моря. И кругом песок, песок, песок, мягкий, как мука и белый, как снег, только теплый… Потом я куда-то проваливаюсь. И ничего не помню больше.

На другой день меня утешает доктор: «В конце концов все будет хорошо, — уверяет он, — после таких травм и потрясения, что тебе достались, нервишки нормальным порядком отказывают. Временно! Скоро пойдешь на поправку».

А вечером все начинается сначала, только теперь не сестра и не доктор, не Молли видятся мне, а бравые ребята из ведомства «Самого».

— Здравствуй, капитан! Узнаешь? — Капитан он произносит с усмешкой и угрозой. Знает — перед ним самозванец и аферист.

— Скорость отрыва «Каталины»? Та-ак, а теперь быстренько — давай-ка крейсерский режим Р-39, та-ак, а если на «Кинг-кобре» летишь? Хорошо. Быстренько — скорость, обороты, давление масла, температура? Кто тебя свел с рыжей? Быстро. Она немка…

— Какая немка? — пытаюсь я возражать. — Чушь собачья — немка.

— Не очень шуми, капитан! Генерал, что забросил тебя в Америку, обрезав фамилию, прошел через нас по пятьдесят восьмой… так не стоит тебе возникать. Поправляйся пока. Привет от «Самого», он тебя ждет, вроде работку подобрал…

От бесконечного лежания у меня болели уже бока, раскалывалась башка от мыслей, я мучительно старался понять, где кончается явь и начинается сползание в бред. Меня напрочь замучило это «мишугирование», как говорила бабка, когда бывала особенно недовольна мной. И отец, если только слышал, непременно вмешивался:

— Вы могли бы, мама, сказать тоже самое по-французски или по-немецки… Вы же владеете, мама, разными языками, а не только еврейским.

— Куш мир ин тохес, француз паршивый, — оскорблялась бабка и требовала раздобыть ей подпольной мацы — скоро пасха!

— Мама, девятьсот тринадцатый год давно кончился, — недовольно ворчал отец, — пора менять привычки.

Но запрещенную мацу ей все-таки доставали. Бабка жирно мазала ее маслом, приклеивала ветчину и, перевернув свой кощунственный бутерброд ветчиной вниз, ела его с выражением торжествующей Бабы-Яги. И ничего, еврейский бог ее почему-то не наказывал.

Как же я не любил часы, когда ко мне возвращались картинки из моего насквозь фальшивого детства. То есть детство было, понятно, подлинное, а фальшь пропитывала все кругом. Раньше, чем я узнал, что означает слово «мимикрия», я познакомился с этим явлением во множестве его вариантов. Да-а, эти картинки были еще неприятнее, чем воспоминания о Гальке, о том, как я дрожащими руками расстегивал на ней пуговицы, как оттягивал тугие резинки и… капитулировал. Трусил.

Теперь уже почему-то не стыдно признаться, я много раз трусил. Перед отцом, перед школьным директором, перед дворником, перед инструктором в аэроклубе, перед Галькой, перед парашютными прыжками и, когда попал в кабинет «Самого», тоже трусил… И все-таки я не стал бы клеймить себя позорным клеймом — трус. Когда шестилетним я проснулся от странного шума на фоне освещенного уличным фонарем окна и разглядел мужскую фигуру на подоконнике, я не поднял крика, а сел в кровати и спросил: «Куда ты идешь, дядя?» Дядя удалился, не удостоив меня ответом. Позже мне объяснили — дядя был вором… В семь лет я запросто подходил к любой собаке. Мне говорили: укусит! Не лезь так близко! Но я лез и почему-то знал — меня собака кусать не будет. Подростком я съездил сволочи-учителю по морде, и хотя после этого мне пришлось покинуть школу-десятилетку и перейти в техникум, никогда не сомневался — поступил правильно. В конце концов я сам сделал себя летчиком, а на исходе войны превратился даже в летчика-испытателя.