Изменить стиль страницы

"Понятно. Ты хочешь сказать: убился ты, а я – живой. Это хочешь сказать? Ну что ж, и при такой постановке вопроса я могу дать исчерпывающий ответ. И опять правду скажу. Когда-нибудь это все равно должно было случиться. Или ты не согласен?"

"Нет. Не согласен. С такими мыслями нельзя работать испытателем. С такими мыслями много не налетаешь. Мы же не камикадзе…"

"Подожди. Разве я меньше твоего налетал? Давай, Витенька, посчитаем! Теперь, кажется, нам обоим уже пора бабки подбивать. А камикадзе тут ни при чем. Они были фанатиками, и потом я не знаю, что у них на первом месте стояло: звон или дело…"

Жизнь в больнице текла волнами – то усилием воли Хабаров заставлял себя уходить в прошлое, то внешние обстоятельства' выталкивали его в действительность: его бросало в боль, слабость, полузабытье; его выводили из оцепенения процедуры, его возвращали в палату руки врачей…

Пришла Клавдия Георгиевна, пощупала пульс, встревожилась.

– Частит? – спросил Виктор Михайлович.

– Немного

– Не беспокойтесь. Это не от чего-нибудь, от мыслей.

– А вы не думайте о плохом.

– Постараюсь.

Клавдия Георгиевна присела на краешек кровати и стала выслушивать Хабарова. Виктор Михайлович потянул носом и спросил:

– "Подарочные"?

– Оказывается, вы и в духах разбираетесь!

– Разбираюсь. На меня вообще, Клавдия Георгиевна, красивые женщины действуют, в мыслях координация нарушается.

– Какая я вам женщина, я врач…

– Это нечестно – привязали к кровати и пользуетесь… Одариваете снисходительностью… Эх, Клавдия Георгиевна, Клавдия Георгиевна, не там мы с вами встретились и не при тех обстоятельствах…

– Виктор Михайлович, миленький, не надо…

– Чего не надо?

– Ну, слова всякие…

– Понял: велено не пылить пошлыми намеками?

– Вот именно – не надо пылить.

Клавдия Георгиевна велела сестре Тамаре, специально приставленной к Хабарову, поставить Виктору Михайловичу банки и поднялась, чтобы уйти., .

– Клавдия Георгиевна, скажите Тамаре, пусть принесет зеркало. Просил – не дает. Боится, я расстроюсь, если свой портрет увижу, но я видел уже – в ноже, – и, встретив недоуменный взгляд Клавдии Георгиевны, уточнил, – ну в лезвии. У вас в больнице шикарные ножи из полированной нержавейки, даже удивительно.

– Ладно, зеркало я дам, только объясните: вам обязательно собой любоваться?

– Любоваться собой мне как раз не обязательно. Нужно распорядиться относительно мамы. Пока ей, наверное, еще ничего не сообщили или наврали: задержался из-за погоды, присел на вынужденную… Понимаете? Но раз мне тут загорать, как вы прошлый раз сказали, месяцы, значит, маму все равно придется ставить в известность. И мама, конечно, примчится. Так вот, я бы не хотел пугать ее ободранной физиономией. У меня очень хорошая мама. Постоянно провожает, ждет, волнуется… Хоть от этого, – Хабаров провел рукой по лицу, – ее оградить.

– Оказывается, вы хороший сын, Виктор Михайлович…

– Не буду пылить и не стану уверять вас, что я и вообще очень хороший, хотя это именно так.

Клавдия Георгиевна ушла и вскоре вернулась в палату с сумкой.

– Нате держите, – протянула она Хабарову маленькое дамское зеркальце.

Виктор Михайлович поблагодарил, приподнял над головой зеркало и стал внимательно разглядывать изуродованное лицо.

– Довольны? – спросила Клавдия Георгиевна.

– А что? Доволен. Могло быть и хуже.

Когда Клавдия Георгиевна оставила Хабарова одного, он попытался вернуться к прерванному "разговору" с Угловым, но ничего не вышло. Видно, ушла "волна", сбилась настройка мысли.

Хабаров подумал: "Мы очень охотно бываем строги к ближнему, но не любим судить себя. Конечно, самокритика – чудесное словечко, хотя я еще не встречал человека, который не в теории, а на самом деле любил заниматься этой работой… А так ли обязательно быть строгим к людям? Так ли го необходимо? Пожалуй, все-таки надо.

Только на равных. Непременно на равных, не исключая из общего ряда и собственную персону.

Иначе строгость безнравственна…"

Между прочим, этому его учил тоже Алексей Алексеевич. Учил постоянно, не столько длинными разговорами, сколько практическими, иногда весьма болезненными, уроками.

В тот день Алексей Алексеевич напутствовал Хабарова особенно тщательно. Разобрав весь предстоявший полет, что называется, по косточкам, предупредил:

– И смотри, если перегрузка шесть с первых пикирований не получится, на рожон не лезь. Садись. Как быть, подумаем на земле. Понял? Машина довольно хлипкая. Восемь – расчетный предел, максимум-максиморум. Ну, все. Давай!

Хабаров набрал записанную в наколенном планшете высоту, переворотом загнал машину в пикирование, дождался скорости, определенной заданием, и потянул ручку на себя. Как и следовало ожидать, его вдавило в сиденье, на плечи навалилась тупая тяжесть, в глазах потемнело. Все эти малоприятные, но уже давно ставшие привычными ощущения не помешали рукам делать то, что положено, и аккуратно вывести самолет в линию горизонтального полета.

На акселерометре, приборе, фиксирующем величину перегрузки, Хабаров прочел: 4,7.

"Недобрал", – подумал Виктор Михайлович и решил: в следующем пикировании надо брать ручку на себя чуть энергичнее. Решил и сделал. Но акселерометр показывал ровно столько же, сколько и в первый раз, – 4,7.

"Странно, – подумал Хабаров, – придется увеличить начальную скорость и тянуть порезвее".

Теоретически он мыслил совершенно правильно.

В третьем пикировании Хабаров увеличил скорость на двадцать километров в час и дернул ручку на себя в весьма бодром темпе.

Его снова прижало, ослепило, стиснуло. А акселерометр, будто дразня летчика, выдал все те же 4,7.

Досадуя и не понимая, что происходит с машиной, Хабаров решил сесть. Приземлился обычно. Но дальше все пошло совсем плохо.

Расшифрованная лента самописца, точно фиксирующая каждое движение летчика, показала: в первом пикировании фактическая перегрузка была семь и девять десятых, во втором – восемь и три десятых, в третьем – девять и две.

– Ну-с, героический герой пятого океана, – сказал Алексей Алексеевич, – интересно, какими именно способами вы собираетесь оправдываться перед руководством и широкими массами трудящихся? Прошу!

– Свои действия я контролировал по кабинному акселерометру. Он показывал четыре и семь десятых…

– Это точно?

– Конечно, точно… Или вы мне не верите?

– Акселерометр все три раза показывал именно четыре и семь? – спросил Алексей Алексеевич, оставив без внимания слова Хабарова о доверии.

– Все три раза!

– Великолепно! Так почему же в вашу переполненную эрудицией голову не проникла столь элементарная, логически вполне естественная идея: а не заело ли стрелку прибора? Давило на вас в каждом пикировании все сильнее? Прошу обратить внимание – предпоследний вопрос из программы приготовительного класса.

– Прибор и сбил меня с толку, а к тому, как давило, я, признаться, не очень примеривался…

– Ясно: виноват, значит, прибор. Очень убедительно! Блестяще по остроумию! Неужели вы никогда не слышали, что критерий истины – опыт? Будьте любезны отвечать, мой ученый друг: так это или не так?

– Так, но это из философии…

– Еще остроумнее! Еще лучше: мухи отдельно, котлеты отдельно. На черта же было изучать философию, если вы не умеете пользоваться выводами этой мудрой науки на практике? Я бы сказал… – Но тут вошел ведущий инженер, и Алексей Алексеевич не закончил мысли о связи философии с практическими делами летчика-испытателя вообще и Хабарова в частности.

– Как машина? – спросил Алексей Алексеевич.

– Лопнули крестообразные расчалки в плоскостях, – доложил инженер, – частично деформирована обшивка во второй трети фюзеляжа.

– По прибору определили?

– Как по прибору? – не понял инженер.

– Вот видите, Виктор Михайлович, не все на свете, оказывается, определяется инструментально, – сказал Алексей Алексеевич, обращаясь к Хабарову. – Кое-что можно установить и оценить, например, визуально, а проще сказать – глазками; отдельные элементы можно пощупать, кое-что услыхать и даже унюхать. Вот так!