Изменить стиль страницы

— Вы знакомы? — удивилась миссис Хэмлин.

— Да, нас представили друг другу в клубе, куда я заглянул позавтракать. Его фамилия Галлахер, он плантатор.

После грохота порта и шумной неразберихи посадки судно поражало благодатной тишиной. Оно долго скользило мимо одетых зеленью крутых скалистых берегов (суда «Р&О» всегда бросали якорь в прелестной, маленькой, уединенной бухте), прежде чем перешло в воды главной гавани. Корабли всех стран и всех мастей — великое их множество — собрались на внешнем рейде: пассажирские суда, буксиры, трампы, а у волнореза щетинился целый лес тонких, струганых, прямых стволов — то были мачты местных джонок. В нежном свете сгущавшихся сумерек все это исполненное живого, деятельного смысла зрелище обретало какую-то странную таинственность, нельзя было не ощутить, что, позабыв свою неугомонность, все корабли сейчас как будто замерли и ждут чего-то небывалого, особенного.

Миссис Хэмлин по ночам забывалась недолгим, беспокойным сном, и у нее вошло в привычку с первыми лучами солнца выходить на палубу. Когда она смотрела, как угасают в свете занимающегося дня последние бледнеющие звезды, спокойствие нисходило на ее встревоженную душу. В эти ранние утренние часы стеклистые морские воды часто застывают в неподвижности, и рядом с этой неподвижностью земные горести ничтожны. Небо чуть серело, воздух струил сладостную свежесть. Но, дойдя на следующее утро после стоянки в Сингапуре до конца верхней палубы, она обнаружила, что кто-то ее опередил. То был Галлахер, который наблюдал, как восходящее солнце, словно волшебник, выманивает из тьмы отлогие берега Суматры. Она смешалась, слегка вознегодовала про себя, но, прежде чем успела ретироваться, он ее заметил и приветствовал кивком.

— Ранняя пташка, — бросил он. — Закурить не желаете?

На нем были пижама и шлепанцы. Из кармана куртки он достал портсигар и протянул ей. Миссис Хэмлин заколебалась — она была в капотике и кружевном чепце, натянутом на спутанные волосы, — небось, сейчас она страшна, как пугало, ну и пусть… у нее были собственные тайные причины для самобичевания.

— На мой взгляд, сорокалетней женщине не стоит беспокоиться о внешности, — сказала она с улыбкой, словно он не мог не знать, какие суетные мысли пронеслись сейчас у нее в голове, и взяла сигарету: — Но вы тоже встали рано.

— Так ведь я плантатор. Я столько лет поднимался в пять утра, что не знаю, как отделаться теперь от этой привычки.

— Да, дома это вряд ли кому-нибудь понравится.

Лицо его, не затененное шляпой, было хорошо видно сейчас. Оно было приятно, хоть и некрасиво. Он был слишком массивен, и черты его, должно быть, не лишенные привлекательности в молодости, сейчас обрюзгли, кожа побурела, задубилась, но темные глаза глядели весело, а волосы, хотя ему исполнилось лет сорок пять, были густы и черны как смоль.

— Едете домой в отпуск?

— Да нет, насовсем.

Черные глаза его блеснули. Он явно любил поговорить, и, прежде чем миссис Хэмлин спустилась в каюту, чтобы принять утреннюю ванну, она успела узнать о нем немало. Двадцать пять лет прожил он в Малайской Федерации, последние десять служил управляющим плантаций на Селатане, в ста милях от тех мест, где есть еще какие-то признаки цивилизации. Там было очень одиноко, но капитал он сколотил — во время каучукового бума дела шли хорошо — и очень дальновидно (что как-то не вязалось с обликом такого легкомысленного человека) вложил его в правительственные облигации, так что сейчас, когда спрос вдруг упал, смог уйти со службы.

— А из каких вы мест в Ирландии? — спросила миссис Хэмлин.

— Из Голуэя.

Когда-то миссис Хэмлин объездила всю Ирландию, и в памяти мелькнуло что-то грустное: унылый городок, глядящий на задумчивое море, с большими каменными складами, безлюдный и с облупленными домами. Осталось ощущение сочной зелени, тихого дождика, безмолвия, покорности. И там он хочет провести остаток дней? Он отвечал ей с юношеским пылом. Бившая из него энергия так плохо сочеталась с тем смутным сереньким мирком, что миссис Хэмлин почувствовала себя заинтригованной:

— У вас там родственники?

— Нет, никого. Отец с матерью уже умерли. Насколько мне известно, у меня нет родственников на всем белом свете.

Он все давно обдумал, целых двадцать пять лет он представлял себе, что будет делать дома, и рад был случаю поведать хоть одной душе то, о чем так долго мог только мечтать. Он непременно купит дом. И машину. Займется разведением лошадей. Охота его не волнует. Поначалу, когда он только поселился в Малайской Федерации, он настрелял немало крупной дичи, но сейчас потерял к этому вкус. Кто это решил, что в джунглях можно убивать? Сам он долго жил в джунглях. Что-что, а охотиться он умеет.

— Как вы считаете, я очень толстый?

Улыбнувшись, миссис Хэмлин окинула его оценивающим взглядом с головы до пят.

— По-моему, вы весите не меньше тонны.

В ответ он захохотал. Ирландские лошади самые лучшие в мире, а он всегда умел держать форму. На каучуковых плантациях черт знает сколько ходишь пешком, так что физической нагрузки предостаточно. К тому же он довольно часто играл в теннис. В Ирландии он быстро похудеет. И тогда женится. Миссис Хэмлин молча глядела на море, чуть тронутое, лучами восходящего солнца, потом вздохнула:

— Не тяжело было вырвать все с корнем и уехать? Разве там не осталось никого, с кем было жалко расставаться? Как вы ни ждали отъезда, наверное, после стольких лет, когда пришла пора прощаться, сердце защемило?

— Ничуть. Я только радовался, что уезжаю. Я сыт по горло этой страной, видеть ее больше не желаю, и никого и ничего мне тут не надо.

На палубе стали появляться первые пассажиры — из тех, кто любит вставать рано, и миссис Хэмлин, вспомнив, что она полуодета, заторопилась вниз.

Два дня она лишь мельком видела Галлахера, почти не покидавшего курительный салон. В Коломбо пароход не заходил из-за забастовки, и пассажиры полностью освоились со всеми прелестями плавания через Индийский океан. Они на палубе играли в спортивные игры, сплетничали, флиртовали. Благодаря приближающемуся Рождеству в их жизни появилась цель: кто-то предложил устроить по этому поводу костюмированный бал, и дамы тотчас принялись за шитье туалетов. Чтобы решить, приглашать ли на бал пассажиров второго класса, пассажиры первого класса созвали собрание, и дело не обошлось без жарких споров. Дамы придерживались мнения, что пассажиры второго класса будут чувствовать себя не в своей тарелке. По случаю праздника они, скорее всего, выпьют лишнего, и это может обернуться всяческими неприятностями. Все выступавшие самым энергичным образом подчеркивали, что далеки от мысли о сословном превосходстве, ибо нельзя же по-снобистски полагать, что пассажиры первого и второго класса разнятся, так сказать, по существу, но из соображений простой гуманности не нужно ставить их в двусмысленное положение. Они будут чувствовать себя веселее и свободнее, если устроят собственный праздник у себя во втором классе. С другой стороны, никто, конечно, не желает оскорблять их чувства — в наше время нужно быть демократичнее (это было сказано в ответ на замечание жены миссионера из Китая о том, что она тридцать пять лет плавает на судах «Р&O» и слыхом не слыхала, чтоб пассажиров второго класса приглашали на танцы в салон первого класса), — и хотя им это, надо думать, не доставит радости, но все-таки, наверное, приятно будет получить такое приглашение. Заставили высказаться и мистера Галлахера, насильно оторвав его от карточной игры, ибо существовало опасение, что ни одно из мнений не получит большинства при голосовании. Галлахер вез с собой в Ирландию служащего, работавшего у него на плантациях, тот ехал вторым классом. С усилием оторвал Галлахер свое грузное тело от кушетки и произнес:

— Что касается меня, я могу сказать только одно: я взял с собой человека, который отвечал у нас там за машины. Это отличный малый, и он не меньше моего годится для вашего праздника. Только прийти он к вам не сможет, потому что я его так напою на Рождество, что уже к шести часам вечера его можно будет лишь уложить спать.