Изменить стиль страницы

Настойчивость, росшая в ее сердце, мужавшем, расцветала туманными чувствами, чуждыми порывами плоти.

До сих пор увлекался лишь ее ум. Слова Гибреаса закрались в круговращение ее женского мозга, пустили в нем цепкие корни, расцвели преувеличенными отвлеченностями: Византийская Империя Феодосия и Юстиниана с необычным поэтическим видением народов, памятников, животных: коней и львов, ведомых на славный Ипподром, – так разрастались ее думы и мощно пожирали ее видимую жизнь.

Если Управда чувствовал склонность к искусствам и образным выражениям этих искусств, близких язычеству, увлекался древними верованиями, схожими больше с фетишизмом, чем с положительной религией, то она ощущала, напротив, непреодолимое туманное влечение к Силе политической, стальной и золотой оболочке Власти, в исполинской безмерности своих владений попирающей раздавленные лики человечества. Ее будущий супруг грезился ей облаченным в порфиру самодержцем в золотом кольце венца; возле него она в таком же одеянии; и ноги их касаются шара, который олицетворяет мир; в руках его золотая ветвь Базилевса, а она держит красную лилию, поднесенную ей Гибреасом как символ Высокого предназначения.

Медленно шла она, очарованная дивными мечтами, подобными облакам на горизонте прозрачного неба, всплывавшими изнутри ее, сплетаясь с зеленевшими вокруг платанами, сикоморами, – торжественно прекрасными деревьями этого сада, в котором возрастала растительность, пьющая лучи солнца и вдыхающая воздух Византии. Грезились ей шествие монахов, облеченных в волочащиеся рясы, воздымающих кресты, простирающих вверх развевающиеся хоругви. Патриархи благословляли, одетые в далматики с изображениями евангельских событий; евнухи с мягкими округлостями тел выступали возле многочисленных сановников в зеленых одеждах, преследуя убегавших, побежденных Голубых! Но восставали видения мрачные! Автократор шествовал, подобный зловещему призраку, с выколотыми глазами, и простирал руки к народу, который отвращался от его безмолвных призывов. Схоларии, кандидаты, буккеларии, экскубиторы, миртаиты, маглабиты, спафарии, воины Аритмоса и Варанги в ярких покровах из кожи, железа, серебра, золота, предавали ужасным мучениям людей, отвергнувших Самодержца. И неописуемые совершали пытки, вырывали внутренности, погружали тела в гниющую тину, отсекали истомленные головы, топили в Золотом Роге, медленно отрубали члены тела – цепь мук, которыми покарают ересь иконоборческую и через которые восстановится почитание икон, увековечатся племена славянское и эллинское, окончательно соединенные.

Она приблизилась к одному из входов во дворец с такими же розовыми, цвета фламинго, ступенями, как и в боковых крыльях; поднялась на широкую лестницу, на которую золотистыми волнами падал голубоватый свет дня. Вдруг ей послышались шум шагов, бряцание оружия, пронзительные, визгливые приказания; затем почудилось вторжение людей, ожесточенное прохождение через покои, через залы, освещенные сверху куполами, даже стенание органа, как бы разбиваемого яростными толчками.

Донеслись голоса; быть может, это прятались пятеро слепцов, спасавшихся, очевидно, от наплыва стражей, ниспосланного нечестивцем, слепоты коего она желала. В ней вскипела горячая, неустрашимая кровь Феодосия, переливавшаяся из поколения в поколение; она то бледнела, то краснела от гнева, от древней наследственной ненависти и устремилась туда, где стенали слепцы, – устремилась не наугад, так как знала самые потаенные закоулки дворца, но уверенно. В комнате без выхода и света, дверь которой примыкала к срамному углу для слуг, скрывшихся во время опасности, пять слепцов на ощупь водили руками, простирали кулаки, лицами задевали один другого, в трепетно сдерживаемом страхе жались друг к другу изгибающимися телами.

Евстахия взяла руку своего деда, дрожавшего Аргирия:

– Это ты, дочь сына моего, Евстахия?

– Евстахия!

И четверо других повторяли имя Евстахии, на которую они так гневались с тех пор, как она отстранила от них Зеленых; почувствовали теперь, как она им дорога – она, единственная наследница пяти братьев, которой каждый желал в глубине души передать Империю. Произносили его боязливо, трепетно волнуясь в сознании, что она возле них, точно в лице ее явился им свет, которого им недоставало, спасительный проводник, посох, чтобы опереться в этот миг опасности. Заслышав шаги, она закрыла их уста руками, и слепцы медленно вдыхали источаемую влажность ее юного тела как что-то нежное и освежающее, как единственную утеху в час смертельной опасности.

Воины были недалеко, едва разделенные перегородкой, сквозь нее слышались их яростные проклятия, в которых изливали они свой неуспех. Они вонзали в полы и стены тяжелые секиры и твердые мечи, и резкие приказания раздавались, выкрикиваемые пронзительным голосом евнуха – Великого Папия, преследовавшего по пятам слепцов.

– Кандидаты! Кандидаты! Я прикажу утопить вас всех, если не будут они найдены и если не смогу я поднести их головы Базилевсу, как благоговейный дар на золотом блюде!

Его серебряный ключ рассекал воздух зал, через которые проходили Кандидаты. Шум бронзовых ступней и ног, обвитых железом, сливался с дикими воплями Дигениса. Пять братьев не шевелились, вдыхая аромат рук Евстахии, которыми проводила она по их смятенным лицам, и жалкие, скучились они здесь в зловонном мраке.

Мучительно дрожали их ноги, животы, худые шеи, на которых были застегнуты желтые далматики. Шум скоро утих, и слепцы думали, что спасены.

– Ушли, Евстахия, ушли; выведи и проведи нас!

Но она не двигалась, боясь снова встретиться с воинами, которые, уйдя отсюда, по ее мнению, все еще оставались во дворце. И невольно благословляла срамное убежище, которое Кандидаты не решились обыскать; несмотря ни на что, она все же любила своих дедов, и лишь немощь их да беспомощная слепота побудили ее расстаться с ними, домогаясь новой Империи, для них недостижимой.

Ужасный вопль! Вопль мученика, тело которого рвут клещами, у которого отрезают пальцы, вырывают глаза и который, несмотря ни на что, не сознается, презирает палачей! Это поняли слепцы и Евстахия, воскликнувшие:

– Микага! О, Теос! Дай силу и мужество Микаге, нашему слуге, терзаемому гонением Константина V!

То был действительно Микага, бледный старый слуга. Его застигли в одном из дворцовых закоулков, грубо выволокли, и Кандидаты по мановению серебряного ключа Дигениса теперь мучили его, всего истерзанного; один колол его острием меча между ребрами, другой проткнул ему глаз; некоторые вырезали части его лица; он не знал убежища слепцов и с мученическими стенаниями указывал наугад, – с тайным желанием ошибиться – на какую-нибудь залу, лестницу, комнату, закоулок, совершенно непонятный Кандидатам, сейчас же необузданно стремившимся на поиски и возвращавшимся еще злее без пяти братьев. Наконец, они бросили его в луже крови, с головой, поникшей между ног, с выколотым глазом, с отрубленной рукой, с лицом и боком, изрезанными точно кружево, испускающего дух свой в нечеловеческих стенаниях. Потом снова прошли к людским, и слепцы с Евстахией опять услышали визгливый голос Дигениса:

– Мы не схватили ни слепцов, ни отрока Управду. За предательство покарали смертью этого слугу врагов слепого Константина V; он не признался искренно, и слова его лишь обольщали нас. Но мы вернемся и схватим отрока Управду, который лишится глаз; кару понесут слепцы, возбуждающие смуты, а я, Великий Папий, которого они назвали евнухом, буду награжден за усердие в наказании недругов Базилевса – святого врага икон, которым поклоняются злодейские слепцы и нечестивый отрок Управда!

Доносился шум поспешных шагов, незаметно стихавших, и ругательства Дигениса, без сомнения качавшего там, за стенами дворца своей тыквообразной головой и колыхавшего своим рыхлым, раздутым, налитым жиром телом, шествовавшего во главе воинов, которые поспешали ратным строем. И, покрывая шумы рассеивавшихся в бегстве византийцев, звучал злобный голос Великого Папия, словно треснутая дудка, – пронзительный и беспощадный: