Изменить стиль страницы

Здесь, в лесу, Егор и сам становился дитем природы, в которой господь бог расписал все так предусмотрительно и мудро, потому‑то в ней нет ничего лишнего, все для чего‑то обязательно предназначено. А для чего предназначена человеческая жизнь? Разве не для бездумного истребления ее ценностей?! Ведь вот дерево, оно тоже живое, и, когда его рубят, ему тоже, наверное, больно и совем не хочется умирать. Или птица. Ее человек убивает, чтобы накормить себя и своих детенышей, а не думает о том, что у птицы тоже есть детеныши, им тоже пить — есть хочется… «Что в народе, то и в природе. Милосердие божье должно ко всякой живности быть, — вспомнил вдруг о боге Егор, хотя никогда в него не верил. — Терпелива природа, ох как терпелива, да ведь и ей помогать надо!»

Косилось хорошо, по сугреву упал в траву комар и совсем не мешал. Егор даже обедать не стал, боялся погоду упустить. Лишь когда начала скапливаться в колках темнота и стынь, отшаба- шил. По дороге к балагану нарвал бутуну — сочного, еще не пожелтевшего, не захрясшего, па- ховитого.

Поднялся из травы комар, зазвенел, полез всюду. Егор развел дымокур и принялся за еду. Пока ел, совсем стемнело, небо затянулось ворохами облаков. Но вот вышла луна, разгребла их и до льдистого блеска вылудила купол неба, он стал намного выше, где‑то в глубине его помаргивали звезды, было в них что‑то неотгаданное, пугающее и в то же время печальное… «Может, печаль их от старости? — подумал Егор. — Сколь уж годов они глядят на землю, поди, и тоскуют по ней?»

Летняя ночь короткая и шаткая, нет в ней могильной черноты и нёми; чуть пошарила по лесу сова, как уж и ночь начала таять, небо слиняло, ослезился на траву туман, сизо задержавшись в ложбинке. Слабый ветерок поморщил траву, и шорох спадающих с нее капель пробежал над пустошью и угас в волглой тишине колка. Вот цвиркнула в листве какая‑то птаха, и, будто по ее команде, лес сразу разноголосо отозвался пением других птиц. Ловко нырнула, в траву полевая мышь, хряснули под ее лапками прошлогодние полуистлевшие листья.

За три дня Егор выкосил пустошь и половину колка, всего возов на пять. На четвертый день проглядел в валках кошенину, она еще волглая была от росы, пришлось опять косить. Но к полудню сено обветрилось и подсохло. Егор половину скошенного сгреб в валки и сметал в две копны. Раньше, когда у него была кобыла, он делал волокушу и свозил сено в зароды, там оно сохраняется лучше. А сейчас и носить далеко, и вывезешь неизвестно когда и на чем; может, так по копешке и будешь таскать до самой зимы. Да и не поставить зарод одному. Прежде ему Степанида подсобляла, а то и Нюрка грести выходила. Теперь Нюрка на мельника работает, а Степанида одна и по дому не управляется.

Завершив вторую копну, Егор пошел в колок попить, там под кустом стоял туесок с водой. Вода была теплая, он сделал два — три глотка и выплеснул ее. До реки надо было идти километра полтора, но он решил все‑таки сходить за водой, а заодно и выкупаться: пока метал сено, упарил ся, за рубаху насыпалось всякой трухи, и все тело свербило.

По давно промятой тропинке дошел до реки. В этом месте река делала крутой изгиб и один берег был крутой, подмытый, а другой пологий, оглаженный. В заводи еще плавал прошлогодний сор, но тут было глубже, и Егор собрался купаться именно в ней. Он неторопливо разделся и сначала постирал рубаху, расстелил ее на кусте черемухи сушиться. Когда сам вылез из воды, рубаха еще не высохла, но он натянул ее на себя, чтобы подольше сохранить прохладу. Он хотел сегодня еще докосить в колке, чтобы завтра начать в другом, а как сгонит росу, сгрести и сметать остатки сена на пустоши.

Еще не дойдя до пустоши, он услышал, что кто‑то зовет его:

— Его — о-о — ор!

Эхо гулко отдавалось в лесу, и Егор не сразу признал голос Степаниды. Он пошел на этот голос и вскоре увидел ее возле копешки. Еще издали Егор приметил, что лицо у Степаниды заревано, но особого значения этому не придал: мало ли по каким причинам бабы ревут.

— Здесь я! — отозвался он, и Степанида побежала ему навстречу. Еще не добежав до него, она не крикнула, а как‑то со стоном выдохнула:

— Ой беда, Егорушка! Беда!

Егор подбежал к ней, схватил за плечи, усадил на траву, сам опустился рядом:

— Ну что там стряслось?

— Ой не знаю, как и сказать. Сами мы с тобой виноватые, зря отдали ее, — зачастила Степанида, избегая смотреть Егору в глаза.

Егор догадался: что‑то случилось с Нюркой.

— Ну говори! V

— Испортил мельник Нюрку‑то, — решилась наконец Степанида и всхлипнула.

— Как это испортил? — Егор даже вскочил и потряс жену за плечо.

— Не знаешь, как девок портят?

— Какая же она девка? Ребенок еще.

— А ему, старому кобелю, что?

Только теперь до Егора дошел весь смысл сказанного. Степанида комочком сидела у его ног, а он оглушенно смотрел на нее, не виня ее и не жалея, хотя вся она была сейчас растерянная и жалкая, сжалась так, будто ожидала удара, и сейчас очень походила на Нюрку — совсем ребенок… Егор только и смог выдавить из себя:

— Неужто он?

— Говорит, он, Нюрка врать не станет. Прибежала сама не своя, лица на ней нет, трясет всю, как в лихоманке.

— Ох уж я ему!.. — Егор так сжал кулаки, что посинели пальцы.

Степанида, глянув в его потемневшее лицо, испугалась. Успокаивающе сказала:

— Ты только сгоряча чего не удумай. Что теперь сделаешь? На него, мироеда, и управы нигде не найдешь. Сам знаешь: с умным не рядись, а с богатым не судись. И потом, Егорушка, огла- шать‑то все это ни к чему. Ну, испугалась Нюрка, пройдет это. Тихо надо, чтобы никто не узнал, на лице ведь об этом не написано. А узнают, что порченая, разве потом кто ее возьмет вза- муж?

Егор слушал ее успокаивающий голос, но смысла слов не улавливал, на него вдруг напала такая тоска, сделалось так муторно, что он завыл— отчаянно, прямо‑таки по — волчьи:

— И — эх, жизня!

— Да уж такая наша жйсть, — поспешно согласилась Степанида и опять за свое: —Только, Егорушка, надо, чтобы без огласки…

А Егор тоскливо смотрел вокруг и теперь видел все совсем в ином свете, будто все краски поблекли, потускнели: трава пожухла, листочки почернели, небо полиняло, ровно кто выстирал его. И даже птичий щебет сейчас раздражал его, и, чтобы подавить в себе это раздражение, Егор встал и пошел к колку.

— Куда же ты, Егорушка? — спросила Степанида и тоже поднялась и побрела за ним. Так они дошли до колка: он впереди, она за ним — молча, каждый думая об одном и том же: «Не надо было ее отдавать». Наконец Егор остановился и, не оборачиваясь, спросил:

— Она‑то как?

— Оклемалась немножко. Не велела ей никому ничего говорить. Она просила, чтобы я и тебе ничего не говорила, дак я обещала. Так что ты виду не подавай.

— Ладно. А теперь иди домой.

— Сейчас побегу. Я тебе хлебушка еще принесла, яичек да луку. Там, под копешкой, лежат.

— Неси все обратно, ребятишкам‑то, поди, нечего есть.

— По летошнему‑то времю обходимся. Сорву лучку, редисочку, когда и по яичку дам на верхосытку — ряба‑то курочка кладливая, все лето несется. Вот они с квасом‑то набузгаются, цельный день и бегают. Одного Гордейку на загорбках таскать приходится, ходить‑то еще не может, зато на кукорках шибко круто ползет, того и гляди, куда не надо заползет. Вчерась ладку с квасом опрокинул. Ты‑то как тут?

— А чего мне? За день напластаюсь, ночь сплю как сурок.

— На вот сена‑то сколько набуровил!

— Дак ведь корова‑то у нас ненажора, а молока мало дает. Сменять бы ее надо, пусть с доплатой.

— Где ее, доплату‑то, взять? Надо на зиму и обувкой, и одевкой запастисть. Сейчас‑то ребятня босиком бегает, а к зиме надо не менее двух пар пимов скатать, а то и до ветру не в чем выскочить будет…

Они поговорили еще о том о сем, и Степанида ушла, а Егор сел под березу и так просидел там до темноты.

На другое утро мельника Петра Евдокимовича Шумова нашли возле мельницы с пробитой головой. В тот же день приехали урядник с фельдшером, взяли понятых, осмотрели труп и место убийства. Кроме отбойного молотка, лежавшего в траве, ничего не обнаружили. Молоток сразу признали все понятые: такой был только у кузнеца. Составив протокол, урядник разрешил хоронить мельника по христианскому обычаю и велел ехать к избе кузнеца.