Изменить стиль страницы

«За что должен вознаграждать тебя Бог?»

И пан Понговский чувствовал, что, если теперь эта девушка, похожая и на цветок и на ангела, откажет ему, в жизни его воцарятся сумерки, которые будут продолжаться до тех пор, пока не наступит ночь — смерть…

Но вдруг дверь быстро отворилась, и вошла панна Сенинская, бледная, со слезами на глазах, а за нею — ксендз.

— Ты плачешь? — хриплым, полусдавленным голосом спросил пан Понговский.

— Это слезы благодарности, благодетель! — воскликнула она, протягивая к нему руки.

И она припала к его коленям.

XIII

В тот же самый вечер, но уже совсем поздно, пани Винницкая вошла в комнату своей родственницы и, найдя девушку еще одетой, начала беседовать с нею.

— Я не могу прийти в себя от удивления, — говорила она, — и скорее ожидала бы смерти, чем той мысли, которая пришла в голову его милости.

— И я не ожидала.

— Так как же это? И это уже наверное? Я сама не знаю, что и думать: радоваться или нет? Ведь сам ксендз-настоятель как духовное лицо, имеющий больше разума, чем человек светский, говорит, что у тебя будет до самой смерти кровля над головой, и вдобавок своя собственная, а не чужая; но с другой стороны, его милость человек в летах и… — тут пани Винницкая понизила голос, — разве тебе не страшно?

— Теперь уже кончено и не о чем говорить! — отвечала панна Сенинская.

— Как же ты это говоришь?

— Я говорю, что обязана ему благодарностью за убежище, за кусок хлеба, а отплата моей собственной персоной, по-моему, даже слишком ничтожна, тем более, что никто другой не пожелал ее, а если он желает, то это еще его милость!

— Да он-то уж давно хотел, — таинственно произнесла старушка. — Сегодня, после разговора с тобой, он позвал меня к себе. Я уж думала, что ужин был плохой и мне достанется, а он — ничего! Вижу, что он веселый и вдруг сообщает мне новость. А у меня даже ноги задрожали. Он и говорит: «Что это вы, точно жена Лота, превратились в соляной столб? Неужели я уж такой старый гриб?» Нет, отвечаю я, только это так неожиданно! А он опять: «Старая это мысль, а только сидела она, точно рыба, на дне, пока не нашелся человек, который помог ей выплыть наружу… И знаете, кто этот человек?» Я была уверена, что это ксендз Творковский, а он и говорит: «Вовсе не ксендз Творковский, а пан Грот…» Воцарилось молчание.

— А я думала, что пан Тачевский, — сквозь стиснутые зубы проговорила панна Сенинская.

— Вот тебе раз! Почему же Тачевский?

— Чтобы показать, что я ему не нужна.

— Но ведь ты знаешь, что Тачевский не виделся с его милостью.

И девушка начала с лихорадочной поспешностью повторять:

— Да, я знаю! У него было другое в голове! Но не в том дело! Я ничего не хочу знать! Не хочу! Не хочу! Что сделано, то сделано и все хорошо!

Сухой, спазматический вопль всколыхнул ее грудь. Она еще раз повторила: «И все хорошо!», потом опустилась на колени и начала молиться вместе с пани Винницкой, как они это делали каждый день.

На другой день она вошла уже со спокойным лицом в светлицу. Однако что-то изменилось в ней, что-то осталось недоговоренным, что-то замкнулось. Она не была грустна; но стала сразу на несколько лет старше и как будто серьезнее, так что пан Понговский, считавшийся до сих пор только с самим собой, начал невольно считаться и с нею. Вообще он как-то не мог разобраться во всем этом, и в особенности странным показалось ему то, что он почувствовал точно какую-то зависимость от нее. Он начал опасаться мыслей, которых она не высказала, но которые могла хранить в душе, и старался предотвратить их, а на их место подсунуть ей другие, какие были ему желательны. Даже молчание пани Винницкой тяготило его и казалось ему подозрительным. Он изощрялся, разговаривал, шутил, но моментами искры нетерпения мелькали в его стальных глазах.

Между тем весть о его сватовстве разошлась по всей округе. Впрочем, он и не делал из этого тайны и даже сам письменно известил об этом Циприановича в Едлинке и ближайших соседей, разослал письма Кохановским, Подлодовским, Сульгостовским, пану Гроту и Кржепецким и даже дальним жениным родственникам с приглашением на обручение, после которого сейчас же должна была состояться свадьба.

Правда, пан Понговский предпочел бы отказаться даже и от оглашения в костеле, но, к несчастью, это был Великий пост, и нужно было ждать, пока он пройдет. Он взял обеих женщин и поехал с ними в Радом, где девушка должна была сделать себе приданое, а он закупить лошадей, более шикарных, чем те, которые стояли в белчончских конюшнях.

В Радоме до него дошли слухи, что между родственниками, надеявшимися получить после него все принадлежавшее ему и его покойной жене имущество, идет шум, как в улье, но это только обрадовало его, так как в душе он всех их ненавидел и всегда думал о том, какой бы причинить им вред. Эти известия об их съездах, перешептываниях и советах сокращали ему время в Радоме, а когда, наконец, приданое было готово и цуговые лошади вместе с новыми хомутами куплены, они вернулись в Белчончку к самой заутрене. Гости тоже начали съезжаться почти одновременно с ними, так как обручение было назначено на третий день праздника.

Первыми приехали Кржепецкие, ближайшие родственники и соседи: отец, почти восьмидесятилетний старик, с лицом коршуна, славившийся своей скупостью, три дочери, из которых младшая, хорошенькая и веселая, называлась Текла, а две другие, сварливые старые девы, с вечно красными пятнами на щеках — Агнеса и Иоганна и, наконец, сын Мартьян, прозванный в округе Чурбаном.

Он вполне заслужил свое прозвище, ибо на первый взгляд, действительно, производил впечатление толстого пня. Плечи и грудь у него были широкие, а ноги кривые и коротенькие, так что он был похож на карлика. Зато руки доходили ему до колен. Некоторые считали его горбатым, однако он не был им, только голова его была совсем лишена шеи и сидела так низко на туловище, что высокие плечи доходили у него почти до ушей. Из этой головы смотрели выпуклые, сладострастные глаза и лицо было похоже на козлиное. Сходство это еще больше увеличивалось небольшой бородкой, которую он точно умышленно отпускал вопреки общему обычаю.

В войсках он не служил, потому что товарищи над ним насмехались, вследствие чего он в свое время часто дрался на поединках.

В этом коротком, квадратном теле заключалась необыкновенная сила, и люди всюду боялись его, так как это был задира и скандалист, всегда искавший приключений и во всех столкновениях всегда проявлявший какую-то звериную запальчивость. Однажды он тяжело ранил в Радоме своего двоюродного брата Кржепецкого, красивого и доброго юношу, который едва не умер от ран. Его боялись сестры и даже отец, а он чувствовал уважение только к Тачевскому за его ловкость в фехтовании и к Букоемским, один из которых, а именно Лука, перекинул его когда-то, точно куль соломы, через забор в Едльне.

Вслед за Кржепецкими приехали Сульгостовские, два брата-близнеца, так похожие друг на друга, что когда они надевали одинаковые кунтуши, никто не мог различить их; затем прибыли трое дальних Сульгостовских из-за Притыка и многочисленная, состоящая из девяти человек, семья Забежовских. Из соседей приехал пан Циприанович один, так как сын его уже отправился в полк; пан староста Подлодовский, когда-то уполномоченный могущественного владельца Замостья; господа Кохановские, князья из Притыка, ксендз Творковский из Радома, который должен был благословить обручальные кольца, и множество мелкой шляхты из ближайших и дальних мест. Некоторые приехали даже без приглашения, предполагая, что гость, даже и совсем незнакомый, всегда будет принят с распростертыми объятиями, и что когда случается возможность попить и поесть, то никак не следует пренебрегать ею.

Двор в Белчончке наполнился бричками и экипажами, конюшни — лошадьми, флигеля — бесчисленной челядью, а дом — разноцветными кунтушами, саблями, бритыми головами. Всюду слышался латинский язык, женское щебетанье, шелест робронов. Девушки-служанки носились с горячей водой, пьяная челядь — с баклагами дорогих вин, из кухни с утра до вечера шел дым, точно из смоловарни, а окна дома пылали по вечерам так ярко, что весь двор был освещен, как днем. А среди всего этого шума по комнатам расхаживал пан Понговский, слегка напыщенный, серьезный, но в то же время как будто помолодевший, одетый в малиновый кунтуш и с сверкающей драгоценными камнями саблей, которую панна Сенинская получила в приданое от своих когда-то богатых предков. Он расхаживал, приглашал всех веселиться, а когда чувствовал иногда головокружение, опирался руками о ручки кресел и снова ходил, угощал именитых гостей, шаркал ногами, приближаясь к старым дамам, но больше всего водил влюбленными глазами за «своей Анулей», которая цвела точно белая лилия среди этой пестрой толпы, среди часто завистливых, часто недоброжелательных, а иногда и сладострастных взглядов, нежная, несколько грустная, а может быть, только проникнутая важностью предстоящего момента.