— Итак, вы оставили все свои честолюбивые планы, прекратили всяческое движение, затаились, превратились в серую мышь и ведете ординарнейшую, бедную событиями жизнь.
— Что-то вроде того.
— Вы живете одна?
— Теперь уже — да.
Полгода назад, придя домой (в оплаченную до марта квартиру), я обнаружила на полу посередине комнаты наш магнитофон, а на нем записку: «Включи меня». Включенный магнитофон запел одну из моих любимых песен: «В далеком странствии твоем ты пролетала сквозь дома…» — и второй куплет: «Я в одиночестве моем садился в десять поездов…» Улыбаясь, я прошла по квартире, странно пустой в весенних сумерках. И осознание того, что пуста она по причине отсутствия мужа и его вещей, пришло одновременно с третьим куплетом: «Так жили мы с тобой вдвоем в уютном гнездышке своем: ты — в дальнем странствии твоем, я — в одиночестве моем».
Вот так — никаких сцен, обвинений и угроз. Муж тихо исчез, предоставив Алексею Кортневу в высокохудожественной форме объяснить мне, почему он это сделал. (В общем-то за подобные находки он мне и нравился.) Он звонил мне потом несколько раз — то из Самары, то из Одессы. В принципе мы остались друзьями — такими примерно, как юные пионеры, дружившие по переписке с пионерами братских социалистических стран. Дальнейших попыток наладить личную жизнь я не предпринимала.
Серафим выслушал мой рассказ со вниманием.
— Дальнейшая ваша задача — свернуться в точку и стать совершенно незаметной, — подытожил он.
Несколько уязвленная таким резюме, я вынуждена была признать, что тут Серафим прав:
— Если хорошо подумать, то да. Почему-то мне кажется, что сейчас так будет лучше.
— В таком положении иных мыслей возникнуть и не может, — сказал Серафим. — Но поддаваться им не следует. Иначе неизбежно возникнет следующая мысль — желание не быть вообще. А это опасное желание. Поскольку имеет тенденцию к исполнению.
Не успела я открыть рот, чтобы осведомиться, что это у меня за положение такое, как Серафим быстро спросил:
— С вами не происходило ничего необычного?
— Например?
— Ничего странного? Из ряда вон выходящего?
— Не было ничего такого, — подумав, ответила я. Мощное сердцебиение ощущалось теперь и в солнечном сплетении, и в горле, и в висках. И снова мелькнул знакомый страх, который являлся всякий раз, когда я открывала пахнущие пожарищем страницы.
— Все как обычно? — не унимался Серафим.
— Да.
— Это хорошо.
— Ну вот вас встретила… — добавила я. — По-моему, вы очень необычный человек.
— Я рад знакомству с вами, — мягко улыбнулся он.
— А какова ваша специальность, господин советник? Кто вы — историк, филолог?
И Серафим ответил:
— Я даймон.
Поездное радио захрипело, закашляло и смолкло. В наступившей тишине (если можно назвать тишиной лязг и дребезг несущегося во весь опор вагона) я прошептала:
— К-кто?
О даймонах мне было известно немногое. Прежде всего — цитата: «Романы диктуют даймоны. Поэтому бессмысленно спрашивать писателя, что он хотел сказать своим произведением, — если бы даймон мог, он бы выразился яснее». И еще — что-то полузабытое из «Розы мира», мельком пролистанной в юности, столь ранней и глупой, что феерический смысл прочитанного угас, едва забрезжив.
— Даймон. Не пугайтесь. Так называется моя должность в нашей фирме. Претенциозно, граничит с дурновкусием, но что поделать — говорят, наиболее точно выражает суть дела.
Разговаривая, Серафим сосредоточенно рылся в сумке, похожей на списанный реквизит исторического фильма, — кожаной, с многочисленными завязками, тиснением на широком ремне, со зверски распоротым и аккуратно зашитым боком. Наконец вынул толстую записную книжку, переплетенную в потертый сафьян:
— Небольшой подарок вам. Напишете здесь конспект вашей сказки.
— Я не пишу от руки… — Я вспомнила похороненную в кладовке «Общую тетрадь», которая еще с древних, докомпьютерных, времен содержала имена героев, мимолетные идеи и события в нескольких вариантах. И еще несколько «Общих тетрадей», обрывки отрывков, увядшие, мятые листочки, исписанные вытянутым от смущения почерком.
Записная книжка с глухим шлепком легла на столик передо мной.
— На сей раз это будет необходимо. — Серафим аккуратно положил рядом полупрозрачную шариковую ручку.
— Почему?
— Потому что вы, Ирина, оказались в очень непростой ситуации. И втянули в нее несметное множество людей… Я знаю, что вы ничего не понимаете и не собираетесь ничего делать, пока вам не объяснят, что происходит. Но время так дорого, что я прошу вас начать записи сию минуту. Чем раньше вы начнете, тем большего количества неприятностей вам удастся избежать.
Я вытянулась и отстранилась. Надо сказать, никакой «непростой ситуации» я вокруг себя не чувствовала, а уж «несметное множество людей» втянуть никуда не могла и подавно — круг моих знакомых в последнее время сузился необычайно. Сообщив об этом Серафиму, я услышала в ответ:
— Ирина, я не хочу потратить предстоящую ночь на долгий кольцеобразный разговор, по окончании которого вы скажете, что никакой непростой ситуации не ощущаете, следовательно, делать ничего не надо. Поэтому прошу вас… — Он показал глазами на записную книжку.
— Шутите, — безнадежно предположила я.
Он покачал головой, достал из кармана куртки «Кэмэл» и китайскую зажигалку.
— Начинайте, Ирина. Несколько простых условий — из книжки листы не вырывать, ничего постороннего не писать, записанное не переделывать. Чистовой конспект.
И удалился с сигаретами в тамбур.
Я проводила его взглядом, раскрыла книжку. Шероховатые листочки цвета слоновой кости пахли кориандром и жимолостью. С удовольствием перелистывая их, я наткнулась на полустертую карандашную надпись — наискосок, остро и стремительно: «Правильно ждать — значит умереть на какое-то время и ожить, когда произойдет то, чего ждешь».
Поезд трясло, начальные страницы я исписала прыгающим и крупным леворуким почерком, потом к окну подъехал светящийся вокзал — стоянка двадцать минут — и Серафим принес мне с перрона ванильное мороженое, лизнув которое я поняла, что в Перми завтра выпадет первый снег.
В вагоне приглушили свет, но лампа в нашем купе горела ярче остальных, а Серафимов кофе не оставлял ни малейшего шанса уснуть. Сам Серафим сидел напротив, прямой и ясный, как свеча, его молчание и спокойствие окутывали нас, защищая от всего мира. Слова лились непрерывным потоком, и не вдохновение это было даже, а что-то другое, более обыденное и прочное. Вот так бы и жить, и ехать под светлым взором, покрывая листы судьбы бесконечным узором.
Из желтого полумрака появилась проводница.
— Ой, лампочка, что ли, сломалась? — озадаченно сказала она, глядя в потолок.
— Совсем наоборот, — ответил Серафим.
— А чего не спите? Три часа ночи…
Я наконец почувствовала, как устала.
— Вообще-то мне тоже не спится, — продолжала она. — Вы меня извините, Серафим Александрович, я что хотела спросить… Сигаретки есть у вас?
Серафим протянул разулыбавшейся проводнице пачку, я сунула книжку под подушку и, нырнув под тощее одеяло, отвернулась к серому пластику.
Перед самым погружением в тряский, гремучий полусон перед моими глазами прокрутился небольшой сюжетец. Седой мэтр, автор одного-единственного бестселлера, звонит своему даймону спустя много лет, после того как бросил писательство, почивая на лаврах. Голос автоответчика: «К сожалению, меня нет дома, улетел отдыхать на Сириус, вернусь лет через двадцать. Оставьте сообщение…» У писателя нет двадцати лет, но есть задумка, блестящая идея, зерно смысла, из которого можно вырастить грандиозное разветвленное повествование. Несколько дней он одиноко и бесплодно мучается над листом бумаги, зачеркивает, исправляет, снова и снова переписывает первый абзац, переполняясь темным отчаянием. И этот писатель я, и я пишу на очередном исчерканном листе, поверх каракулей и помарок, объявление в местную газету: «Перспективный автор рассмотрит предложения от даймонов фэнтези. Даймонам детектива, эротики и женской литературы просьба не беспокоиться».