Елена Львовна села у кровати. Мы долго молчали.

-- Что же теперь делать? -- произнесла она.

-- Папе ни слова... ради Бога! мне страшно... стыдно!

-- Да, да! конечно! Зачем говорить ему? Только одним несчастным будет больше!.. Скрыть надо, от всех скрыть!.. Но как же? Что же делать?

И мы опять умолкли в мрачном недоумении.

"Умереть хорошо бы!" -- прошла мысль в моей голове, и тетя едва ли не подумала того же: взгляд ее был угрюм и решителен. Но вот она встрепенулась, словно стряхнула с себя бремя назойливой думы, и прошептала быстро и отрывисто:

-- Нет... нет... ни за что!

-- Тетя! -- воскликнула я, схватив ее руки, -- тетя! помогите мне!.. Советуйте, приказывайте! распоряжайтесь мною, как вещью, только помогите, осветите мою душу! Мрак царит в моем сердце: все, что было там живого, взял и убил злой человек. Ожесточение только осталось. Ведь я вас любила, папу любила, весь мир, от звездочки до самой мелкой пылинки любила. А теперь мне стало все равно: и никто мне не дорог, и я сама себе не дорога. И про кого я сейчас думаю, что люблю их, тех люблю не душою, как вчера, как всегда, а словно по обязанности, по привычке. Ушла от меня любовь, и вера ушла с нею... Пусто, холодно, темно вокруг меня! Дайте мне света, тетя!

-- Света!.. Дитя! где же взять мне этого света? Много во мне любви к тебе, девочка; чуть не задушила она меня, когда поднялась навстречу твоему горю. Но, бедная, любовь моя сумеет только горевать с тобою; утешать она -- боюсь -- не может... Свет! Люди говорили в старину, будто свет -- в покаянии, в искуплении вины.

-- Как же, чем я искуплю ее? Я на все готова.

-- Не знаю как, Милочка... Нет на это правил. Разным людям -- разное и покаяние. Жди! -- авось жизнь подскажет.

-- А если нет, тетя?

-- Тогда молись, Людмила, чтобы Бог дал тебе дождаться хоть забвения.

-- Забвения не будет, тетя!

-- Оно должно быть и будет. Жизнь все сглаживает. Теперь ты рада пойти босиком в Иерусалим, лишь бы заглушить свои нравственные страдания; через десять лет грех будет казаться тебе тяжелым сном. Ты выйдешь замуж...

-- Я?! Никогда, тетя!

-- Как же ты собираешься жить?

-- Я не знаю, тетя. Но вы прожили же без замужества.

-- Ах, Людмила! Нашла пример!

-- Вы дали воспитание мне, я тоже посвящу себя детям... да, детям Липы! Она не занимается своим мальчиком, да и никогда не будет заниматься. Где ей!

-- Молчи, дорогая! ты не знаешь, что говоришь! -- остановила меня тетя. Она опять была в крайнем волнении, и я не могла понять, чем дала ей повод к новому взрыву отчаяния. -- Идти по моим следам! -- посвятить себя воспитанию детей той женщины, которая отняла у тебя любимого человека! Остаться старою девою! Дитя мое, да понимаешь ли ты, что это за страшное слово: "старая дева"?!

-- Я слов не боюсь, тетя.

-- Нет, милая! надо бояться... Верь моему свидетельству -- признанию старой девы, проклинающей свою участь! Страшное, тяжелое слово!

-- Как, тетя? Вы? вы клянете свою судьбу? Вы -- всегда такая спокойная, холодная, рассудительная, не знающая ни страстей, ни...

-- Все знаю я, Людмила, все! И слушай: в моей молодости был день, когда я колебалась, что мне делать -- убить себя или осудить на вечное девство. Я выбрала второе... и худо выбрала!

-- Но, тетя... вам много раз делали предложения; вы сами не хотели...

-- Да, потому что не могла, не считала себя вправе, не считала себя свободною.

-- Вы любили?

-- Да, я любила твоего отца.

VI

Елене Львовне было шестнадцать лет, когда старшая сестра ее Лидия, яркая звезда петербургского большого света сороковых годов, вышла замуж за Александра Григорьевича Рахманова, молодого неслужащего дворянина с опасною репутацией "заграничного умника" и "красного". Так как мой отец пользовался своей репутацией не совсем незаслуженно, то, вскоре после свадьбы, ему пришлось надолго поселиться в деревне, на положении близком к ссылке. Из уездной глуши стали доходить к родным слухи о неладном житье молодых супругов. Моя мать, гордая, страстная женщина, кляла в своих письмах судьбу, связавшую ее неосмотрительным браком с неподходящим человеком. Она не уставала взводить на мужа разнообразные обвинения, и вот среди родни и друзей дома Алимовых начало слагаться представление об Александре Рахманове, как о чудовище вроде Рауля Синей Бороды: он терзает жену непомерной ревностью, держит ее взаперти, препятствует ей в самых невинных развлечениях и т. д. Поэтому, когда, года через три, Елена Львовна ехала гостить к сестре, она смотрела на свое путешествие, как на подвиг, мечтала облегчить своим приездом участь Лидии, доставить ей, в своем лице, подругу и наперсницу тяжелого семейного горя.

Но, вместо деспота мужа, Елена Львовна, к крайнему своему удивлению, нашла в моем отце добродушного, кроткого, немного вялого человека, вполне покорного жене, глубоко несчастного в браке и все-таки не возроптавшего на свое несчастье. Вместо угнетенной жены -- нашла капризную самовластную женщину, в которой трудно было узнать прежнюю живую, эксцентричную, вспыльчивую, но ласковую Лидию Алимову. В доме и именье шла полная неурядица. "Не раздражать барыню!" -- было единственным твердым правилом в быту Рахмановых, и барыню точно не раздражали, угождая ей с рабской покорностью во всех ее выдумках и затеях. А выдумки часто выходили за пределы всякого разума и приличия. Рахмановская усадьба была каким-то постоялым двором для губернской молодежи: гости не переводились в доме -- дневали и ночевали, ели, пили, вели игру, ухаживали за красавицей хозяйкой, которой, по-видимому, очень нравилось это бесшабашное житье. Странность семейного склада Рахмановых заставила Елену Львовну объясниться с зятем начистоту. Она была возмущена и сильно горячилась:

-- Как вам не стыдно?! Как вы допускаете и терпите такую сумятицу в своем быту? Что это? равнодушие? -- так нет же! Вы любите Лидию: по вашему лицу видно, как вы страдаете....

-- Допускаю и терплю, потому что прекратить не в моей, да и не в ее воле! -- возразил мой отец.

-- Как?! Я вас не понимаю... Подумайте: чем же кончится все это?

-- А вот чем: пройдет припадок разгула, и Лидия сама положит конец этому безобразию, впадет в покаянный стих, станет молиться по целым дням, плакать, истязать себя веригами... Какой припадок хуже -- этот или покаянный -- уж и не знаю! Судите сами.

-- Боже мой! Значит, Лидия...

-- Душевнобольная! К сожалению, это несомненно, Елена Львовна, -- сознался отец и заплакал.

Елену Львовну как громом ударило. Она не могла не поверить: душевнобольные встречались почти в каждом поколении рода Алимовых, а Лидия была не без странностей уже в детстве. Александр Григорьевич рассказал, как мог, историю недуга жены, созревшего в невольном провинциальном уединении. Однообразие жизни возбудило в молодой женщине жажду новых ощущений, заставило броситься очертя голову в омут первых представившихся незатейливых развлечений; почти невольно она изменила мужу: раскаявшись, сама рассказала ему свой грех и молила о прощении, а прощенная, стала презирать мужа за великодушие, показавшееся ей либо отсутствием любви, либо неприличною для мужчины слабостью. Презирая мужа, ненавидя себя, она искала забвения то в разгульных пирушках, то в преувеличенно-усердной молитве и чуть не аскетических подвигах. Сперва папа жестоко негодовал на жену, позорившую его имя, но мало-помалу убедился в полной непроизвольности ее поступков, примирился с роковым ударом, начал ее лечить... повез за границу, развлекал... О широкой жизни их в Париже ходили громкие легенды. В свои светлые промежутки мама блистала остроумием, образованием; о ней говорили, как о выдающейся звездочке среди парижских esprits forts {Ярких умов (фр.).}; тогда-то и целовал ей руки Гейне, и -- проездом -- написал романс Глинка... Но светлые промежутки видели только посторонние, а весь ужас припадков неизлечимой болезни падал свинцовою тяжестью на моего отца. Он нес эту тяжесть втихомолку, один-одинешенек -- и впервые не вытерпел, поделился ею с Еленою Львовною... И вот, вместе с ужасом пред его горьким признанием, в душе Елены Львовны зародилась первая искра любви к моему отцу. Ей стало жаль нежного, честного сердца, истерзанного поруганною любовью, своим позором, горькою смесью презрения и сострадания к виновнице своего несчастья, все еще страстно любимой, вопреки всему, и -- главное -- состоянием полной безвыходности положения.