"Как ее перевернуло! -- думал он, -- что с нею? о, сколько в ней горя и обиды! И откуда взялось оно? кажется, все в порядке... а между тем -- Боже мой, ведь это живая покойница. И это она, именно она -- никто другой -- очаг заразы уныния, которую я чувствую здесь в воздухе..."

-- Здорова ли мама? -- шепотом спросил он проходившего мимо Митю, притягивая его к себе за руку.

-- Кажется, здорова... -- возразил мальчик нерешительно.

-- Да? А по-моему, дружок, нет и даже очень нет.

Митя замялся:

-- Да и мы так думаем, Аркадий Николаевич, -- шепнул он, -- только ничего не можем поделать с мамою. Она и слышать не хочет, что больна. До того дошло, что -- спросишь: здорова ты? -- сердится, вся вспыхнет... Вчера даже прикрикнула на меня: "Нечего мною заниматься! умру -- успеете похоронить"... Эх!.. меня так и перевернуло: второй день забыть не могу...

Сердецкий выпустил руку юноши и обратился к женскому обществу, привлеченный частым упоминанием его имени.

-- Ты не читала последнего романа Аркадия Николаевича? -- удивлялась Олимпиада Алексеевна. -- О, чудное чудо! о, дивное диво! Как же это сделалось? Прежде ты знала все его произведения еще в корректуре... за полчаса до пожара, что называется. Уж на что я лентяйка, а как только увидала в газетах имя Аркадия Николаевича, сейчас же послала в библиотеку за журналом.

-- Не успела, -- защищалась Людмила Александровна, -- я в последнее время почти ничего не читаю... времени нет.

-- Помилуй! -- уличила ее Ратасова. -- В твоем будуаре целые горы книг. И знаешь ли? Я удивляюсь твоему вкусу. Дело Ласенера, дело Тропмана, Ландсберга, Сарры Беккер -- что тебе за охота волновать свое воображение такими ужасами? Брр... брр... брр... меня бы все эти покойники по ночам кусать приходили!

-- Вот начитаетесь всяких страстей, а потом и не спите по ночам, -- нравоучительно вставил Синев.

Верховская резко обернулась к нему:

-- Кто вам сказал, что я не сплю по ночам?

-- Степан Ильич, конечно.

Людмила Александровна закусила губу; щеки ее разгорелись, глаза забегали...

-- Степан Ильич сам не знает, что говорит. Ему нравится воображать меня больной и в своих заботах о моем здоровье он так скучен, так надоедлив...

-- Но зачем же горячиться, Милочка? -- остановила ее Елена Львовна.

Синев, который нахмурился было, расправил брови, махнул рукою и засмеялся.

-- Вот-с, не угодно ли вам полюбоваться? -- пожаловался он полушепотом Сердецкому. -- Теперь она со мною всегда этак-то, в таком милом тоне.

Людмила Александровна услыхала и подошла к ним.

-- Что вы сочиняете? -- искусственно удивилась она.

Синев даже руками всплеснул:

-- Сочиняю? Нет извините. Жаловаться так жаловаться. Мне от вас житья нет. Вы на меня смотрите, как строфокамил на мышь пустыни: ам! -- и нет меня!.. Главное, ума не приложу: за что?.. Ведь я невинен, как новорожденный кролик! Думал сперва: за Митю. Каюсь, Аркадий Николаевич, -- виноват: поддразнивал Вениамина Людмилы Александровны. Липочка вздумала, видите ли, строить ему глазки... ну, как же было мне не распустить язык по такому соблазнительному случаю?

Людмила Александровна обрадовалась, что он сам подсказывает ей путь, как выйти из затруднения.

-- А мне было неприятно, -- мальчик впечатлительный, с мягким сердцем, увлекающийся... -- уже кротче заметила она. -- Зачем портить его? волновать его воображение, вбивать в голову Бог знает что...

-- Кузина! Вы имеете резон. Но я вам давным-давно принес публичное покаяние по этой части и вот уже два месяца, как держу свой язык на привязи. Больше того: сам же усовещивал Липу, чтобы она не совращала юношу с тропы классического благоразумия... Олимпиада Алексеевна! неувядаемая тетушка! -- вскричал он, -- пожалуйте сюда. Засвидетельствуйте, какими филиппиками громил я вас в последний раз, за завтраком...

-- И сколько красного вина при этом выпил! ужас! -- откликнулась Ратисова.

-- Ага! Вы слышали, афиняне?! Помилуйте! До того ли мне теперь? Что мне Гекуба и что я Гекубе? Ревизановское дело поглотило меня целиком, как кит Иону.

Олимпиада Алексеевна зажала уши:

-- Ах, ради Бога, не надо об этом деле... его слишком, слишком много в этом доме.

Людмила Александровна ответила ей мертвым, потерянным взглядом:

-- Что ты хочешь этим сказать?

-- Олимпиада Алексеевна права, -- вмешалась Елена Львовна. -- Я вполне понимаю, что смерть человека, издавна знакомого, да еще такая внезапная -- ведь кажется, он еще накануне обедал у вас, господа? -- может на некоторое время выбить круг его друзей и знакомых из обычной колеи. Но всякому интересу бывает предел; иначе он переходит уже в болезненную нервность...

-- И ее-то вы находите во мне? -- засмеялась Верховская. -- Успокойтесь: дело меня интересует, но не до такой степени, как вы воображаете.

-- Ну, это -- как тебе сказать? -- усомнилась Ратисова. -- Оглянись: твой дом полон этим делом; я видела твои газеты; ты отметила в них красным карандашом все, что касается ревизановского убийства. Знакомые приезжают к вам словно для того только, чтобы говорить о Ревизанове; о чем бы ни начался разговор, ты в конце концов сводишь его к этой ужасной теме.

Людмила Александровна спокойно возразила:

-- Однако сейчас свела его ты, а не я. А интересом к этому делу меня заразил Петр Дмитриевич. Сам же он, на первых шагах, все советовался со мною.

-- Что правда, то правда, -- слегка смутился Синев.

"Эта толстая Олимпиада, в сущности, права, -- размышлял Сердецкий, едучи от Верховских к себе на Девичье поле. -- Ревизановского убийства слишком много в доме моих славных Верховских. Не знаю, какое отношение могут они иметь к этому грустному событию, но какое-то есть. Так подробно и постоянно не интересуются совершенно чужим делом. Людмила Александровна как будто что-то знает и скрывает... Что же, однако?"

И Сердецкий, наедине с самим собою, расхохотался:

-- Уж не она ли, эта таинственная незнакомка, этот bravo в юбке, как пишут в газетах?.. Ха-ха-ха!.. Вот была бы история!.. и -- главное -- как это на нее, прелестную мою, похоже! Придет же в голову такая нелепость... хотя бы даже и в шутку. Но что-то она прячет в себе -- прячет от всех, даже... даже от меня. И что-то тяжелое, скверное, ядовитое... Жаль ее, бедную, жаль!.. Эх, судьба, судьба!.. В подобные минуты мне как-то особенно грустно, что она развела нас с такою обидною бестолковостью. Как-то кажется: вот была бы Людмила моею, -- ничего бы дурного и грустного и не было... А ведь -- как знать? Может быть, и еще хуже было бы. Самоуверенничать-то нечего... Молчи, старик, притихни!.. Эх-эх-эх! когда же я, старый черт, любить-то ее перестану?

XXVIII

Дни бежали. Елена Львовна уехала обратно в деревню, не добившись толку от племянницы и простясь с нею за это довольно холодно. Людмила Александровна чувствовала за собою вину -- видела, что тетка ждет от нее откровенности, но правды открыть, конечно, не могла, а солгать не умела.

-- Что мне выдумать на себя? что ей сказать? -- металась она. -- Любовь, что ли, какую-нибудь сочинить... Да ведь не выйдет ничего: она всю жизнь читала в моей душе, как в книге, -- сразу заметит, что я обманываю.

Провожая Елену Львовну на вокзал, Верховская все как будто порывалась заговорить с нею о чем-то, но всякий раз смущенно осекалась на первом же слове, так что старуха, утомленная ее нервною суетливостью, под конец прикрикнула на нее:

-- Да будет тебе корчиться, как береста на огне! Ну -- не удостоена твоим доверием, прячешь от меня что-то, и не надо мне твоих секретов. Молчи! и -- главное -- не терзайся, пожалуйста, из-за этого угрызениями совести... Этакая мнительная женщина: просто смотреть досадно!

-- Да нет, я ничего, я ничего... -- забормотала Верховская.