Монахи из траппистского монастыря пели: Mater Creatoris, ora pro nobis![41] Матерь Божия! Душа человеческая жаждет сотворить себе Создателя, который сделал бы ее бессмертной. Mater Creatoris! Матерь Создателя! То был вопль, исполненный тоски, вопль, исторгнутый агонией.
Пресвятую Леву, Богоматерь, называют Θεοτόκοζ, Богородица. «И благословен плод чрева Твоего» (Лук., I, 42), то есть Слово, через которое начало быть все, что начало быть (Иоанн, 1,3). Не только душа, но и тело человеческое, тело, которое должно воскреснуть, стремится сотворить Слово, дабы оно сотворило душу и сделало ее вечной, а также сотворило и тело, эту колыбель и могилу души, тело, в котором душа рождается и не рождается, умирает и не умирает. Нерождение – это смерть, а неумирание – это рождение. Такова диалектика агонии.
Быть может, кто-то из тех бедных монахов молился в тот день за мое обращение. Но, сам того не ведая, он молился тогда и за свое собственное обращение.
Так агонизирует христианство.
Но что есть христианство? Ибо, скажете вы, не мешало бы дать хоть какое-то определение.
II. Что есть христианство?
Христианство следует определить агонически, полемически, в функции борьбы. Наверное, даже правильнее будет начать с определения того, что не есть христианство.
Этот роковой суффикс «-ство» – христианство – заставляет думать, будто бы речь идет о некоей доктрине, такой как платонизм, аристотелизм, картезианство, кантианство, гегельянство и т. п. Но это совсем не так. У нас есть прекрасное слово – «христианскость»,[42] которое означает собственно качество быть христианином (подобно тому как слово «человечность» означает присущее всем людям качество быть человеком) и вполне подходит поэтому для обозначения сообщества христиан. Впрочем, словосочетание «сообщество христиан» абсурдно, ведь социальность уничтожает христианскость, поскольку эта последняя предполагает одиночество. В противоположность этому никто не станет говорить о платонианскости, аристотелианскости, картезианскости, кантианскосги или гегельянскосги. Кроме того, гегельянскость, качество быть гегельянцем, и гегельность, качество быть Гегелем, – совсем не одно и то же. Тогда как мы не делаем различия между христианскостью и христосностью на том основании, что качество быть христианином не есть качество быть Христом. Ведь христианин сам становится Христом. Это было хорошо известно Святому Павлу, которому довелось пережить рождение, агонию и смерть Христа в своей собственной душе.
Святой Павел был первым великим мистиком, первым христианином в истинном значении этого слова. Хотя первым, кому явился Учитель, был Святой Петр (см.: Кушу Об апокалипсисе Павла, гл. II Тайны Иисуса), именно Святой Павел впервые почувствовал Христа в самом себе. Христос явился ему, но Павел был уверен, что Он умер и погребен (1 Кор., XV, 19). И когда Павел восхищен был до третьего неба, в теле или вне тела, он не знал: Бог знал (как повторит столетие спустя Святая Тереса де Хесус), он восхищен был в рай и слышал «неизреченные слова» – таков, кажется, единственно возможный способ перевести άρρήτα ρήματα, эту антитезу, характерную для стиля агонической мистики, то есть мистической агонии, стиля, которому присущи антитезы, парадоксальная и трагическая игра слов. Ведь мистическая агония играет словами, играет Словом, играет Логосом. Она играет им для того, чтобы творить его. Так, быть может, играл Всевышний, когда творил мир, – не ради того, чтобы играть им, а чтобы, играя, сотворить его, ибо творение и было собственно игрой. А после того, как мир был уже сотворен, Творец предоставил его распрям людей и агониям религий, ищущих Бога. И когда Святой Павел восхищен был до третьего неба, в рай, он слышал «неизреченные слова», которых человеку нельзя пересказать(II Кор., 12, 2–5).
Кто не способен все это понять и прочувствовать, познать в библейском смысле этого слова, то есть породить, тот пусть откажется от попыток понять не только христианство, но и антихристианство, а также и историю, жизнь, реальность и личность. Пусть он, если он партийный бос, занимается тем, что зовется политикой, или же, если он эрудит, пускай посвятит себя социологии либо археологии.
Не только Христос, но и всякая человеческая и божественная потенция, живой и вечный человек, постигается в мистическом познании, где познающий, возлюбивший, становится познанным, возлюбленным.
Когда Лев Шестов рассуждает, к примеру, о мыслях Паскаля, он как будто не хочет понять, что для того, чтобы быть паскалианцем, мало просто разделять мысли Паскаля, надо быть Паскалем, стать Паскалем. Что же касается меня, то, читая книги, я не раз находил в них живых людей, а не просто философов, ученых или мыслителей, и, встретившись таким образом с душой человеческой, а не с доктриной, я говорил себе: «Да ведь это же я сам!». Я был Киркегором и жил в Копенгагене, я был также и многими другими людьми, я жил в них. И не является ли это лучшим доказательством бессмертия души? Что если все эти люди живут во мне точно также, как и я живу в них? Может быть и мне суждено вот так же воскреснуть в других людях? Об этом я узнаю лишь после смерти. Впрочем, разве может кто-то жить во мне, сам будучи вне меня, без того, чтобы и я уже теперь, уже сегодня жил в нем? И какое здесь кроется великое утешение! Лев Шестов говорит, что Паскаль «не дает нам никакого облегчения, никакого утешения». Так думают многие. Но как же глубоко они заблуждаются! Нет большего утешения, чем сама безутешность, так же как нет надежды более плодотворной, чем надежда отчаявшихся.
Говорят, что люди хотят мира. Но действительно ли это так? Говорят также, что люди хотят свободы. Нет, люди хотят мира во время войны и войны в мирное время; они хотят свободы под гнетом тирании и тирании под гнетом свободы.
Относительно этой свободы и этой тирании нельзя сказать ни homo homini lupus, человек человеку волк, ни homo homini agnus, человек человеку ягненок. Не тиран породил раба, напротив, раб породил тирана. Он сам взвалил себе на шею своего собрата, и сделал это вовсе не потому, что тот вынудил его это сделать. Ведь человеку свойственны лень и страх перед ответственностью.
Возвращаясь к мистическому познанию, вспомним слова Спинозы: Non ridere, non lugere, neque detestari, sed intelliigere, мы не должны ни смеяться, ни плакать, ни проклинать, мы должны понять. Intelligere, понять? Нет, скорее познать в библейском смысле этого слова, возлюбить…, sed amare. Спиноза говорил об «интеллектуальной любви». Но Спиноза, как и Кант, никогда не был женат и, кажется, так и умер девственником. И Спиноза, и Кант, и Паскаль никогда не состояли в браке и, скорее всего, не имели детей; хотя и монахами в христианском смысле этого слова они тоже не были.
Итак, христианство (а лучше бы сказать, христианскость) уже с того самого момента, когда оно родилось в душе Святого Павла, не было доктриной, даже если и было выражено диалектически. Христианство было жизнью, борьбой, агонией. Доктриной было Евангелие, Благая Весть. Христианство, христианскость, было приготовлением к смерти и воскресению, приготовлением к жизни вечной. «А если Христос не воскрес из мертвых, то мы несчастнее всех человеков», – сказал Святой Павел.
Можно говорить об отце Павле или об отце Святом Павле, ибо будучи апостолом, он был также и святым отцом. Однако никто не станет говорить об отце Спинозе или отце Канте. Можно – и должно – говорить об отце Лютере, этом монахе, который был женат, но никак невозможно говорить об отце Ницше, даже если кто-то думает, что «по ту сторону добра и зла» этого прогрессивного паралитика Ницше – не что иное, как sola fide[43] «рабской воли» отца Лютера.