— Что вам пожелать, дети? Как всегда в таких случаях — счастья, согласия. Еще чего же? Поблагодарим гостей, что пришли порадоваться вместе с нами. И… выпьем. А что еще? — спросил как будто растерянно, как будто и в самом деле не зная, что еще можно сказать пли сделать, и вышло это хорошо — наивно и забавно.

   Гости сдержанно засмеялись. Зашевелились те, что поближе, потянулись чокаться.

   — Поздравляем, Лада!

   — Саша! Был ты матросом, стал мужем. Будьмо! — сказал поэт и, кажется, один успел опрокинуть свою рюмку, потому что остальных остановил Будыка.

   — Погоди, Иван! Уж очень что-то скупо ты сказал. А сказать надо так, чтоб вечер этот, слова пожеланий запомнились молодым на всю жизнь. Это же свадьба! По-нашему, по-белорусски — вяселле! Одно слово чего стоит, смысл в нем какой! Вспомните, какой она была у наших отцов. Когда садились за стол, наш поэт провозгласил: «Молодых — на кожух». Да, молодых сажали на дежку, на кожух. И это не смешно. В этом был глубокий смысл. Был обряд. Сложный, длинный, рассчитанный на разные эмоции — память невесты о девичьем житье, грусть от расставанья с родными, сожаление о молодецкой вольности и радость, что пришла любовь, что единятся сердца, рождается новая семья, а с ней — новая жизнь. Обряд пробуждал извечную надежду, что дети будут жить лучше, чем отцы…

   — Политграмота, — сказал поэт, закусывая.

   Женщины шикнули на него, мужчины, жаждавшие выпить, завидуя его прыти, одобрили улыбками: давай, мол, останови этого самозваного оратора. Будыка покраснел, нервно глотнул воздух, но не смешался — сбить его нелегко; раздражения своего не выдал, наоборот, сказал мягко, шутливо:

   — Нет, дорогой поэт, это не политграмота. Политграмота — твои стихи.

   Многие засмеялись. Но поэта это не смутило, только дало возможность под шумок налить и, подмигнув хозяину, опрокинуть еще одну рюмку.

    Молодежь в другой комнате тоже не дождалась конца речи Будыки — зазвенели рюмки, застучали ножи, зашумели голоса.

   — Мы разрушили обряд. И утеряли красоту, «святость» этого незабываемого события — свадьбы. На месте разрушенного надо строить новое. Во всех областях, во всех сферах, материальных и духовных, у нас — новое. Нам нужны новые обряды! К сожалению, молчат наши поэты, этнографы…

   — Обряды создает народ, — оторвался от закуски поэт. — И ты, частица народа, вместо скучной речуги предложил бы что-нибудь новое. Эпизод обряда. Глядишь — и пошло бы с сегодняшней свадьбы.

   Слова эти сбили-таки Будыку. Предложить он ничего не мог. Пришлось отбиваться:

   — Вас, дармоедов, сколько там сидит, и вы ничего не предложите. А я строю машины.

   — Вот и строй на здоровье, — не выдержал наконец Косач, — а мы выпьем за молодых. Без религии. Старой. И новой.

   Никто не зашикал на седого командира. Засмеялись женщины. Кое-кто из мужчин хватил рюмку; сколько можно ждать! Испортили тост Валентину Адамовичу.

   — Лада, за твое счастье! За твое счастье, Лада! Я носил тебя на руках — и я горжусь тобой. Как родной дочкой. Вологодец! Вручаем тебе сокровище. Береги! Тебе выпало счастье. Чокаюсь мысленно, Лада.

   Иван Васильевич ждал конца тоста друга, но слушал плохо — наблюдал за Клепневым, как тот, облизывая губы, с поднятой рюмкой смотрел в рот шефу. Раньше Клепнев не проявлял столь открытого угодничества, держался независимо, иногда даже нахально, дерзко. А тут как бы демонстрировал свою преданность, верность. Почему? Верно, потому, что сразу почувствовал — не «стреляет» речь Будыки, не удивил он «теорией обряда», гости раздражены его опозданием и жаждут поскорей добраться до того, что выставлено на столах. Клепнев не дурак, психологию застолья знает. А еще лучше знает шефа, его самолюбие. К хозяину постепенно возвращался его постоянный интерес к людям… Так же, как верный Эдик, вдохновляла мужа взглядом Милана. Вот жена, молится на своего Вальку! Другие жены подтрунивали над мужьями на людях, всерьез или в шутку, Милана — никогда. Как-то Антонюк попросил: «Поссорьтесь хоть когда-нибудь при нас. Как вы ссоритесь? Не ссоритесь совсем? Ох, и скучно же вам живется».

   — Обряды будут потом, — серьезно сказал поэт, когда Будыка наконец выполнил первый обряд — выпил освященную неудачным тостом рюмку; слов поэта не поняли, да никто и не хотел уже ничего понимать.

   За столом зашумели.

   — Папа, ты с обрядами женился? — со смехом спросила Лада.

   — После небогатого ужина у бабушки Маланки я повел твою мать к себе, в холостяцкую квартиру. А это километров за семь, лесом; осень, темнота, мы сбились с дороги и блуждали чуть не до утра. Но нам было весело, та ночь запомнилась на всю жизнь.

   — Видишь, у всех была романтика. А ты, лесовод, ничего не можешь придумать.

   — У нас — красивые свадьбы. Я — за обряды.

   — Истина конкретна, Саша. Какой обряд ты предложил бы здесь, в городе?

   — Хотя бы, чтоб записывали не в тесной комнатушке, как нас с тобой. А в высоком зале. И чтоб играл орган…

   — О боже! Баха? Моцарта? Может быть, еще «Реквием»? Чтоб ты оплакивал свою холостяцкую жизнь? И старушки проливали слезы умиления, на тебя глядя?

   — Лада, не балагань. Ты совсем не такая. Не пугай мужа,

   — Папа, я дитя атомного века. Я — за физику, а не за лирику. Но если хотите, я буду читать Блока. Могу устроить для вас вечер поэзии.

   — Слово имеет Михась Иванович!

   — Просим, профессор!

   — Молодые, внимание! У меня — тост! Вот. Чтоб у вас было столько детей, сколько капель в моей рюмке. Вот! Ха-ха.

   — А там — три капли.

   — Михась Иванович! Такой тост и так мало налили! Да это же оскорбление молодых.

   — Налить ему!

   — Плюнь ты на свою печенку!

   — Истина — в вине, говорили древние философы.

   — Еще один доктор высказался. Величайшие оригиналы эти доктора наук. Остроумие бьет ключом! Пей, Саша, за наших детей.

   — Лада, тебе положено сегодня быть доброй и ласковой. Он выдающийся философ.

   — Папа! Выдающихся философов за всю историю человечества было два или три. Философ, не знающий строения атома…

   — Лада, тебя слышат…

   — А вино горькое. Горько! — завизжала шустрая дамочка, радуясь, что своим открытием опередила других.

   — Вытирай губы, жених, начинаются обряды.

   Но встала саркастически настроенная невеста с застенчивой улыбкой. Молодые пристойненько, чуть касаясь, поцеловались. Им захлопали.

   — Вот теперь сладко.

   — Ешь, Саша. Худей по методу докторов наук. Они худеют методом вытеснения. Знаешь такой? Рюмку водки вытесняют селедкой, селедку — салатом, салат — отбивной… И так далее…

   — Где там Вася?

   — Без тебя он погибнет, бедняжка. Молится на Свету. Ты поторопился с женитьбой, мой дорогой. Там есть на кого помолиться. Видел, какие богини? Света — это же Нефертити.

    Ивану Васильевичу хотелось слушать одну дочку да разве еще внука. Он с болью думал, как тоскливо станет в доме, когда Лада уйдет. Не вернется Василь. Отдалились Майя и зять. Одна утеха — внук. Погладил малыша по головке; Стасик, необычный, не по-детски серьезный, сидел между ним и Ладой — рядом с Ладой. Попытки матери и бабушки забрать малыша из-за стола встретили решительный протест не только с его стороны, но и со стороны Лады, которую, видно, растрогала такая неожиданная любовь племянника.

   Ивана Васильевича тоже трогал этот страх ребенка, что кто-то чужой заберет Ладу— «мою Ладу»; Стасик даже ножкой топнул, когда мама днем сказала, что теперь уже Лада не его. «Нет, моя Лада! Моя!» Вспомнил об этом и почувствовал, что глаза наполняются слезами. Не хватало еще заплакать при гостях! Хорошо будет выглядеть бывший комбриг! А может быть, надо было не допустить этого поспешного замужества? Нет, не мог. Однажды уже не допустил…

   Хлопец вошел в землянку несмело. В кожухе. С кнутом в руке. Поздоровался не по-военному, Неловко, по-стариковски стащил с головы подпаленную где-то у костра, а может быть, и в бою овчинную шапку. Будыка тут же сделал партизану замечание — приучал к военной дисциплине, особенно таких, молодых.