«А погонятся — у нас не будет другого выхода…» — Шуганович достал из кармана кожуха пистолет.

   «Как убить старую акушерку?! Бандиты!»

   «Осторожно, дамочка!» — предупредил Кравченко.

   Умолкла.

    Только в карьерах, когда лошади месили сугробы, снова заговорила:

   «Предупреждаю. Я умею потрошить только баб. Резать ноги или руки вашим раненым я не умею. И не буду! Так что напрасно меня везете».

   «Вы займетесь своим делом».

   «Что, аборты вашим шлюхам?»

   Кравченко не выдержал:

   «Ты у меня докаркаешься, старая ворона! Не была б ты нам так нужна, я б с тобой иначе поговорил!»

   Пришлось Шугановичу попридержать буденновца. И извиниться перед докторшей. Она умолкла — как воды в рот набрала. Только когда предложили перед Переростом глаза завязать, страшно возмутилась и обиделась. По-мужски ругалась. Долго, часа два, занималась Буммель нашей больной. Да и ребеночка тоже, как потом Люба рассказывала, осмотрела, перевязала по-своему пупок, учила, как кормить — в каких пропорциях смешивать молоко и воду. Мы ей в командирской землянке завтрак приготовили. Царский по нашим условиям. Выставили все лучшее, что имели. Вышла она из госпиталя, я ее встретил. Хмурая, но прежней злости на лице нет.

   «А теперь что будете делать со мной?»

   Я откозырнул.

   «Командование отряда просит вас позавтракать с нами».

   Удивилась. Согласие как милостыню бросила: «Что ж, позавтракаем».

   В землянке увидела Васю Шугановича, его виноватую улыбку — снова встопорщилась. Тут же предупредила:

   «За ваши штучки — двойной гонорар. Курочек забыл захватить, когда лошадей перепрягал? Консервами отдашь. Двадцать банок. Живете, вижу, не бедно», — кивнула на стол.

   «Насчет гонорара не беспокойтесь», — заверил Вася. «Я не беспокоюсь. Ты побеспокойся». «Руки помоете?»

   Глянула на свои костлявые кисти, потом — на наше полотенце, что висело на гвоздике у умывальника. Грязноватое полотенце, партизанское. Брезгливо поморщилась.

   «Ах, бандиты! Заразили бабу, а потом Буммель хватают посреди ночи. Вы думаете, Буммель бог святой? А она такая же баба, только старая. Чья жена?»

   «Моя», — отвечал я.

   «Не ври, Антонюк. Твоя уехала. Разве что другую завел?»

   Меня как кипятком ошпарило. Неужели, думаю, Люба или Рубин по простоте своей выболтали мою фамилию и все прочее? Шкуру спущу, если так. Хотя меня она могла знать с довоенного времени. Невысока должность заведующего райзо, с городскими медиками почти не встречался, но если эта бабка специально интересовалась партактивом… все-таки немка. Спрашиваю с иронией:

   «Немцам и такие детали моей биографии известны?» Поняла.

   «Не знаю, что известно немцам. А мне известно. О тебе в городе немало говорят. Целые легенды ходят. Немецкое командование награду объявило за твою голову».

   «Большую?»

   «Не помню суммы. Но помню, когда прочитала, подумала: типичная немецкая скаредность. За такую голову не жалко и в пять раз больше. Ценная голова».

   Вася Шуганович засмеялся. А Будыка, который во время этого разговора все краснел, особенно когда она опять нас бандитами назвала, что-то сердито сказал по-немецки. Анна Оттовна перевела:

   «Офицер говорит, что за такие шутки в военное время расстреливают. Мне это угрожает?»

   «Вам пока что угрожает вот эта стопка спирта, — я налил полстакана, а ногой под столом толкнул начштаба: будь человеком, а не военным бюрократом! — Пьете так или разводите?»

   «Развожу».

   Развела водой и, не чокнувшись, выдула до дна.

   «А я выпью…» — начал Вася.

   «Только не за здоровье роженицы», — перебила Буммель.

   «Почему?»

   «Никогда не пейте за человека, находящегося на грани между жизнью и смертью! Я суеверная». Я осторожно спросил: «Есть надежда, Анна Оттовна?»

   «Надеяться можно только на бога. Да на нее самое. Такие у нас и в больнице умирали. В мирное время». «И ничего нельзя сделать?»

   «Что могла — сделала. — Накладывая на тарелку ломтики душистого жареного сала, задумалась, вздохнула. — Попытаюсь еще что-нибудь сделать. Не для вас, головорезы (однако не бандиты уже). Для нее. Несчастный женский род! Чего только не выпадает нашей сестре на долю. Я передам лекарство. У нас такого не было. (Все трое после ее отъезда вспоминали это «у нас», значит, она причисляла себя к нам, к советским людям, а не к фашистам.) Антибиотик. А у немцев есть. Ваш жидок умеет хоть уколы делать?»

   «Он же в районной больнице работал».

   «Помню. Но было там неумех сколько хочешь. Разве так надо обучать медиков, как мы учили?»

   Раскусить ее было невозможно. Еще раза два она выразила недовольство нашими довоенными порядками: и это худо, и то не так. Будыка не удержался, хотя я и толкал его, и язвительно спросил:

   «Под властью соотечественников вам живется лучше?»

   «Не закидывайте удочки, товарищ офицер. Не клюнет. Я думала, вы умнее. Вас война радует? А я — женщина. Врач. Кроме зова крови, есть зов разума».

   Понимайте, мол, как хотите. Странно, что Будыке она говорила «вы», а нам с Васей «ты». Пол конец завтрака, когда немного подвыпили, я попытался было расспросить ее о некоторых знакомых. В том числе и о Свояцком. Тоже не клюнула старушка. Отрезала:

   «Не вздумалось ли вам сделать меня своей шпионкой? Вы хитры, но и я не дура… Да и мало меня интересуют эти люди. Я с ними не встречаюсь».

   Заплатили мы ей щедро. Рощиха ужаснулась, когда узнала, хотя, чтоб спасти Надю и ребенка, ей ничего не было жалко. Просила не говорить партизанам, как дорого нам обошелся этот вынужденный визит немки-акушерки. Будыка тоже ворчал. Провожая Буммель, порывался предупредить, что если партизан, который ее повезет, не вернется… Но я разгадал его намерение. Остановил: никаких предупреждений! Будем верить до конца. Партизан вернулся. И привез полный чемодан бинтов и лекарств разных — как раз того, чего у нас не хватало. Золотая бабуля. Ругала на чем свет стоит. Однако оказалась человеком. За наше доверие и щедрость так же щедро отплатила. И потом выручала не раз. Медикаментами. Только медикаментами. Мол, выполняю долг врача — и не более. А нам от нее больше ничего и не надо было. Связных у нас хватало.

   Будыка тогда сказал, когда мы рассматривали присланные Анной Оттовной медикаменты:

   «На этот раз, командир, интуиция тебя не подвела. Но когда-нибудь ты погоришь из-за своей доверчивости».

   Горел. Однако не сгорел. Не сгорел, Валентин Адамович! А людей, случалось, выручал. Может быть, и Надю спас этим немецким антибиотиком. И Виту.

   Спят мать и дочь на одной кровати. Нет, мать не спит. Я слышу по твоему дыханию, Надя. О чем ты думаешь? Почему тебе не спится? Спи. Добрых снов тебе, мой хороший друг. Пора и тебе уснуть, неугомонный пенсионер. Завтра — в путь.

Глава IX

    Жалуются на вас, Иван Васильевич.

   — Лично на меня?

   — На вашу комиссию.

   — Будыка?

   — Догадливы. Разве комиссия занималась только институтом?

   — Однако теперь — институтом.

   — Сколько тянется это «теперь»? Не слишком ли долго?

   — Вы хотите от пенсионеров такой же прыти, как от штатных работников?

   Секретарь горкома, начавший разговор как будто строго и неприветливо, вдруг рассмеялся.

   — У таких пенсионеров, как вы, иной раз больше прыти, чем у наших… Я своих инструкторов пока не подстегну… Не скажу, что горят на работе…

   Антонюк насторожился: не подсмеивается ли секретарь над прытью пенсионеров? Болезненная подозрительность, не свойственная ему раньше, появилась в последнее время. Но то, что говорил секретарь, как он это говорил, успокоило. Порой шутливое слово всего серьезнее и всего красноречивее. Смех, как ничто, раскрывает человека.

   Евгений Павлович — новый работник, год, не больше, на этом посту. В официальной обстановке Антонюк встречался с ним не раз. Тогда почему-то больше занимало: какой ты руководитель, что знаешь и умеешь. А сегодня, пока обменивались общими фразами о зиме, о том, как много она отнимает человеческой энергии — такие снежные заносы! — Ивану Васильевичу все хотелось спросить у секретаря, сколько ему лет; раньше это его не интересовало, и он не узнал. У Евгения Павловича больше седины, чем у него, хотя тот, безусловно, моложе лет на пятнадцать. По сути, молодой еще человек, в расцвете сил. Но удивительно изменчивое лицо: иногда кажется совсем старым, суровым, а иногда юношески молодым и добрым, как сейчас, когда оно освещено улыбкой. Антонюк сказал: