Она крепко, крепко его поцеловала. Она перекрестила его, благословила, убежала к себе в спальню, заперла на ключ дверь и стала горячо молиться.
Себя не помня, приехал Иван Алексеевич во дворец и кинулся к спальне императора.
— Что он, что?
— Взгляни, уж без памяти, — прошептал в ответ ему Алексей Григорьевич, не отходивший от кровати Петра.
Император, действительно, лежал без памяти. Он метался, воспаленные глаза его глядели на присутствовавших и никого не видели.
— Что ж, он говорил что‑нибудь? Звал кого‑нибудь? — спрашивал князь Иван.
— Зовет Андрея Иваныча, да не знаю я, пускать ли? Пускать не следует.
— Как? И теперь, и теперь его еще мучить? Кто‑нибудь! Скорее зовите барона Остермана! — обратился Иван Алексеевич к окружавшим.
Никто не шевельнулся. Тогда сам князь Иван отворил двери и позвал барона.
— Андрей Иваныч, где ты? — раздался слабый голос императора.
— Здесь я, здесь, государь, здесь… или ты меня не видишь?
— Кто говорит это? Это не твой голос, Андрей Иваныч, тебя нету, приди же ко мне, тебя не пускают, тебя у меня отняли. Где ты, Андрей Иваныч?
И тщетно Остерман старался уверить больного, что он здесь, тщетно брал его за руку — император смотрел на него, но ничего не видел. Вот он совсем замолчал. Все притаили дыхание…«Может, заснет». Не это был не сон, а забытье тяжкое. Наступило бессилие, и долго длилось оно.
Полночь давно пробила. Еще час прошел — все недвижим император.
— Иванушка, ты здесь? — наконец раздался опять слабый голос. — Поди ко мне поближе, или нет, остановись, встань только так, чтобы я мог тебя видеть. Не подходи ко мне, ведь у меня оспа, я могу заразить тебя. Ах страшно, ведь это! Подальше уйди, подальше. Ты должен беречь себя: у тебя невеста, ведь на лице знаки останутся, подурнеешь ты, князь Иван… Послушай, я лежал вот, и мне слышалось, что кто‑то сказал, будто я совсем умираю. Иванушка, правда ли это?
— Неправда, неправда! — едва сдерживая рыдания, говорил князь Иван. — Неправда, государь, ты выздоровеешь, потерпи немного…
— Да, я хочу выздороветь. Я не хочу теперь умирать. Мне жить хочется, я встану и другим сделаюсь. По новому все начнется. А где она, моя невеста? Прошу, чтобы ее не впускали, да, впрочем, и сама не придет: побоится испортить красоту свою. Ну, и хорошо, я не могу ее видеть! Я не хочу ее видеть, слышишь, Андрей Иванович? Не хочу, ни за что не хочу!..
Алексей Григорьевич, если б только можно было, зажал бы рот умиравшему.«Ведь вот‑таки позвали этого Остермана! Теперь вот сидит и каждое слово в своей памяти записывает. Потом из всякого слова сделает историю: за звук один погубить нас сумеет!..»
Он кинулся к Остерману и уж не знал, что и придумать, чтоб только как‑нибудь удалить его из спальни.
Но сознание вернулось к больному.
— Оставь его, Алексей Григорьевич, — строго проговорил он. — Не уходи, будь со мною, Андрей Иваныч. А где Лиза? Как бы хотел я ее видеть. Где Лиза, и ее не пускают?! Пошлите за нею сейчас, чтоб непременно она приехала. Я хочу ее видеть, хочу, слышите! Лиза, где ты, моя добрая, милая Лиза? Посмотри, как я болен: говорят, я умираю. Веришь ли ты, что я умираю?
И он ждал ответа, но никто не отвечал ему: цесаревны не было. Ее решительно не впускали, представляя в резон, что она может заразиться. Но теперь и за нею послал Алексей Григорьевич.
«К чему было не впускать? — думал он. — Если и заразиться, тем лучше, — пускай сама заболеет и умрет, хоть с этой стороны не будет напасти».
Прошло еще несколько минут, и снова император потерял сознание… он стал бредить. Вот и сестру вспомнил, вот ему кажется, что перед ним она, что он говорит с нею.
— Наташа, чего ты так долго не приходила, зачем меня одного оставила? А без тебя что было со мной, какие муки, какое горе! Прости меня, Наташа, я грешник великий, да, я преступил свою клятву, тебе данную: здесь, в этой ужасной Москве остался, и Бог наказал меня! Болен я, тяжко мне! Наташа, зачем ты меня оставила? Наташа, не отвертывайся от меня, прости меня. Послушай, не верь им, никому не верь, если тебе скажут, верь: насильно, против моей воли все это сделалось. И все оттого, что тебя не было. Я ждал тебя, ждал, а ты не приходила…
Волосы дыбом становились на голове у Алексея Григорьевича. Он Бог знает что бы дал теперь, чтоб никого, кроме него, не было в спальне.
Остерман сидел с наклоненной головою, ото всех пряча лицо свое.
Князь Иван ни о чем не думал, даже, может быть, не понимал смысла слов умиравшего своего друга. Он только терзался тоскою, только чувствовал всем своим сердцем, что еще минута–другая — и все будет кончено…
Медленно отворились двери, и тихо, едва держась на ногах, в спальню вошла царица Евдокия Федоровна. Она снова явилась мрачным привидением, как и тогда, в последние минуты жизни внучки своей Натальи. И как тогда никто не обратил на нее внимания, так и теперь тоже. Император уже не мог ее видеть, о ней не думал, а видел теперь только тех, кто был в его сердце.
Снова тишина водворилась в спальне. Слышно было тяжелое дыхание умиравшего. Доктор наклонился над ним, взял его за руку и печально покачал головой.
Вдруг все лицо Петра преобразилось. С широко раскрытыми, блестящими глазами приподнялся он с подушки.
— Иван, Иван! — Скорей запрягайте сани… хочу к сестре ехать!..
Он силился еще сказать что‑то, но вместо слов послышались одни хриплые, непонятные звуки. Он к кому‑то простер руки и вдруг упал навзничь. Его руки опустились.
На другой день рано утром в палатах Верховного Совета назначено было собрание. Туда съехались все сановники, а также и высшее духовенство.
Началось предварительное совещание о том, кого теперь выбрать на престол Российский. Все были в сборе, одного Остермана не было: он находился при теле государя и в Совет не поехал. Многие уговаривали его, но он решительно отказался. И покидать тело любимого монарха нет у него силы, да и в Совете ему делать нечего: он иностранец и примет общее решение.
Но все же рано утром над телом царственного покойника Остерман уже успел переговорить с князем Дмитрием Голицыным. Теперь он мог оставаться спокойным, он знал, к чему будет клониться решение Верховного Совета.
В Совете же был шум великий, и долго никто не мог понять друг друга.
Все, что говорилось еще накануне про разные партии, теперь оказалось вздором, никаких партий не было; все явились ни к чему не приготовленными, пораженными смертью единственного внука Петра Великого по мужской линии, и потому все шло вразброд. Сильнее всех и отчаяннее говорил и требовал внимания князь Алексей Долгорукий. Он сразу объявил, что престол должен принадлежать его дочери, показывал всем завещание Петра II, но никто не обращал на него внимания.
Если б мог князь Алексей взглянуть теперь вокруг себя хладнокровно, он увидел бы ясно, что дело его проиграно. В семье Долгоруких единства не было: он остался один со своим подложным письмом, на которое никто и глядеть не хотел.
Имя царицы Евдокии Федоровны пронеслось было по собранию, но сейчас же и замолкло. Старая, умирающая монахиня, что ж это будет? Царица на два дня, а потом опять то же! Цесаревну Елизавету даже как будто совсем позабыли.
Один князь Дмитрий Михайлович Голицын упорно молчал. Он выжидал время, когда все успокоятся настолько, что станут его слушать, и вот, выбрав удобную минуту, он встал со своего места и заговорил ровным, громким голосом о том, что дом Петра I пресекся со смертью Петра II, и по справедливости необходимо перейти к старшей линии, то есть к линии царя Ивана Алексеевича. Старшую дочь его, царевну Екатерину, выбрать трудно, она замужем за герцогом мекленбургским, а вторая дочь, Анна, герцогиня курляндская — вдова, свободна и одарена всеми способностями, необходимыми для монархини.
Алексей Григорьевич кинулся было к нему, ему хотелось задушить его, сам он и не вспомнил про бедную курляндскую герцогиню и вообразить не мог, что она явится соперницей его дочери, но князь Алексей удержался. Он с ужасом увидел, как все собираются кругом Голицына, как все кричат:«так, так! Конечно, и рассуждать больше нечего! Выбираем Анну».«Анна! Анна!» — только и слышалось в заседании Верховного Совета.