Изменить стиль страницы

И чем более узнавал он о чуждой жизни и нравах, тем яснее ему становилось, что куда у «немцев» лучше, куда они богаче и разумнее. А все почему: потому что у них есть наука, а русские люди в темноте ходят, дальше своих четырех стен ничего не видят.

Федор Михайлович был человек чисто русский. Он любил свою родину пуще всего на свете, и, если бы ему предложили переселиться в чужие страны, где так хорошо живется, пользоваться всеми плодами наук и искусств, — он бы ни за какие сокровища не согласился на это. Ему не завидно было, что у иностранцев все так хорошо, что они так разумны, а было обидно, отчего в московском государстве совсем иное.

«Чем мы хуже иноземцев! — думалось ему. — Старики наши как пни сидят, вросли в землю, обросли мохом, их не сдвинешь. Да ведь не одни старики на свете, ведь вот я же понимаю все это и чувствую — поймут и другие. Сейчас сразу ничего не сделаешь, на все нужно время. Старики умрут, им на смену придут сыновья и внуки. Нужно поднять этих сыновей и внуков, нужно им открыть глаза, просветить их науками, тогда и у нас все пойдет на лад, тогда и наша жизнь будет нисколько не хуже, чем там, за морями. Учиться и учить надо!..»

И Федор Михайлович решился посвятить всю жизнь свою ученью. Сам он делал что мог, ни часу не упускал даром. Но этого было мало, надо было действовать, найти учителей для всех тех, кто хотел и кто был способен учиться. В Москве учителей было взять неоткуда.

Тогда Федор Михайлович, человек богатый, пользовавшийся значением при дворе и личным расположением царя, передал молодому государю свои заветные мысли. Государь их одобрил, и с его разрешения Федор Михайлович построил на берегу Москвы-реки, вблизи от города по киевской дороге, монастырь, получивший название Андреевского.

Когда постройка была готова, он призвал в свой монастырь тридцать человек монахов из разных малороссийских монастырей. Все эти тридцать человек отличались ученостью. Им было поручено образование тех молодых людей, которые пожелают учиться.

Они должны были преподавать грамоту славянскую, латинскую и греческую, риторику и философию, а также переводить книги.

Мало-помалу ученики стали находиться, не только юноши, но и люди зрелых лет.

Федор Михайлович Ртищев, по должности своей царского постельничего, обязан был почти неотлучно находиться во дворце. От обязанностей своих он не отказывался, да и ради дела не мог поступиться своим положением. Но только что оканчивалась его дворцовая служба, он спешил в Андреевский к своим монахам и частенько всю ночь напролет просиживал там над книгами да в беседе с учеными отцами.

Царь относился с неизменной благосклонностью к своему постельничему, интересовался его затеями, жаловал его монастырь и ученых монахов. С такою же благосклонностью относился к деятельности молодого царедворца и знаменитый боярин Морозов. Царю и Морозову не противоречили и другие ближние бояре.

VIII

Мало-помалу стали, однако, являться и враги этим затеям. Все чаще и чаще на Москве поговаривали против Ртищева и его монахов.

«Там учат греческой грамоте, — говорили, — а в той грамоте и еретичество есть!»

Некоторые из зрелых мужей, которые вздумали было поучиться в Андреевском, да убедились, что наука не легкое дело, и удалились подобру-поздорову, с досадой рассказывали направо и налево, что не хотят-де они учиться у киевских чернецов, ибо чернецы те старцы недобрые, и кто по-латыни научится, тот с правого пути совратится. Говорили так:

«Вот парни молодые теперь этой самой греческой и латинской премудрости наберутся, так великие от них будут потом хлопы — возомнят о себе невесть что и старших не уважать будут…»

Конечно, пуще всего против Андреевского восставало московское духовенство, не отличавшееся в то время образованием. Духовные лица хорошо понимали, что ртищевские монахи по первому же слову могли заткнуть их за пояс. Это было дело зависти, а зависть пользуется всяким оружием, и всякое оружие в руках ее становится смертоносным.

Духовенство роптало и возмущалось — роптали и возмущались прихожане. Началось с насмешек, кончилось клеветою. Были произнесены страшные слова: еретичество, безверье, действия антихристовы.

Началось недовольство с греческих и латинских учителей, с Ртищева, который их вызвал, потом это недовольство перешло на лиц еще более сильных, чем Ртищев и его монахи, и прежде всего на боярина Морозова. Про него говорили:

«Борис Иванович держит отца духовного только для прилики людской… Киевлян начал жаловать, а это уже известное дело, что туда, значит, уклонился, к таким же ересям».

От Морозова перешли к Милославскому, за которым действительно было много провинностей…

Все перепуталось, смешалось. Многие уже сами не знали, чем именно были недовольны. Все дурно, все противно, ничем не угодишь! Просто-напросто явилась потребность для одних мутить, кричать, буйствовать, для других — пользуясь неурядицей, ловить в мутной воде рыбу. Начались мятежи, «гили», как тогда выражались. Морозов и Милославский чуть не поплатились головами.

Когда же в Москве волнение было успокоено, оно перенеслось в другие места: во Псков и Новгород, где «гили» эти приняли огромные размеры.

Но, несмотря ни на какие волнения, ртищевские монахи продолжали свое дело. Занятия в Андреевском монастыре не прекращались. И одним из самых способных учеников был Александр Залесский. Юноша преуспевал в науках. Изучил он и латинскую, и греческую грамоту и знал их теперь не хуже русской. Изучил и риторику, и философию и имел теперь ясное понятие о многом таком, чего еще недавно ему и во сне не снилось.

Федор Михайлович привязывался к нему все больше и больше и не раз уже задумывался о том, что бы такое сделать из Алексаши. Вот он уже совсем возрос, пора ему от школьных занятий перейти к живой деятельности. Ртищев ждал только случая, который бы помог ему пристроить юношу к настоящему делу.

Никита Матвеевич Залесский уже не раз в последнее время говаривал сыну:

— Что же это ты все сидишь за указкой? О чем это твой набольший, Федор Михайлович, думает? Сулил и то и другое: «в люди, вишь, его выведу, царскую милость получит». А милости этой что-то до сих пор не видно… Доколе же тебе с басурманскими книгами возиться да на русскую грамоту всякое еретичество перекладывать?

Это относилось к тому, что Александр в последнее время сильно занимался переводами греческих и латинских сочинений.

Никита Матвеевич теперь уже изменил свои взгляды: он заразился недовольством, которое носилось в воздухе и которое с каждым днем поселял в нем все больше и больше красноречивый духовник его Савва. Кроме того, Никита Матвеевич почувствовал себя чем-то таким обиженным, как ему казалось, со стороны Морозова и нового всесильного человека, патриарха Никона. Он не получил удовлетворения в своей мнимой обиде от Милославских, просто не желавших помогать ему и находивших, что он того не стоит. На жалобы его они отвечали, что все дело не в них, а в Никоне, что они сами обижены.

Кончилось тем, что Никита Матвеевич сам себя убедил в следующем: «Все ему враги стали, все самые сильные люди — и Никон, и Морозов, и Ртищев — ему зла желают за то, что он крепок в вере и не хочет принимать участия в делах антихриста. Ртищев нарочно сманил у него сына, но и сыну добра не желает, а желает погубить его душу».

И только что Никита Матвеевич остановился на этих мыслях, как явился поп Савва и сам от себя говорит ему то же самое! Значит, не может быть никакого сомнения, значит, так оно и есть, и надо всему этому положить предел.

Никита Матвеевич, по уходе Саввы и поджидая сына, дошел до крайних пределов возмущения и ярости. Своего Александра он, конечно, любил и до сих пор не мог пожаловаться с его стороны на непочтительность. Только большое благоразумие, его ровный характер и осторожность и спасали его от вспышек отцовского гнева. Но теперь гроза собралась, и, глядя на багровое лицо Залесского, его сдвинутые брови и налившиеся на лбу жилы, на то, как он порывисто ходил взад и вперед по горнице, каким страшным голосом несколько раз осведомлялся, вернулся ли Александр, — видно было, что этот день шуткой не кончится.