После таких слов, конечно, Шетарди не мог ничего прибавить и поспешил вернуться к себе, чтобы сообщить в неуспехах этого дела двору своему.

Вообще, положение маркиза день ото дня становилось все затруднительнее: все на него косились, избегали разговоров с ним, многие едва кланялись. Появляясь во дворце, он испытывал большую неловкость, видя, что все, начиная с правительницы, тяготятся его присутствием и если до сих пор еще не позволяют себе с ним дерзостей, то единственно только вследствие его общественного положения.

Действительно, Остерман, в одно из последних свиданий своих с правительницей, объявил ей о необходимости удаления Шетарди, и Анна Леопольдовна нисколько не возражала против этого.

Остерман тотчас же написал русскому послу во Франции, Кантемиру.

«Поступки Шетарди — писал он, — так явно недоброжелательны, что мы имеем полную причину желать его отозвания отсюда. Только это нужно исходатайствовать таким образом, чтобы французское министерство, при нынешнем своем счастии и без того ни на кого не смотрящее, не получило повода к преждевременному разорению с нами дипломатических сношений и к сложению вины на нас. Поэтому, надобно поступить в этом деле, смотря по тамошней склонности, министерскому нраву и обращению дел, и притом на ваше благорассуждение оставляю, не можете ли через то благосклонное к вам лицо, о котором в реляциях своих упоминаете, тамошнему министерству между прочим искусно внушить, что поступки Шетарди и интриги совершенно открылись, и потому он для французских интересов здесь более уже не может быть полезен. И что вследствие его поведения никто не желает с ним знакомства, все избегают его, как только можно, без явного озлобления».

Результат этого письма так же опоздал, как и манифест о правах на российский престол еще не родившихся сыновей и дочерей Анны Леопольдовны.

XII

Цесаревна Елизавета ожидала новых известий с театра войны и в то же время поручала Лестоку и своему старому учителю музыки, Шварцу, раздавать деньги гвардейским солдатам.

Она чувствовала, что теперь приблизилось роковое время и желала только одного, чтобы сигнал к перевороту подан был из войска, чтобы ей, с ее петербургскими приверженцами, не нужно было начинать первой.

Однако, несмотря на эту решимость и осторожность, которые противились всем убеждениям окружающих, цесаревна уже далеко не была такою робкою, как прежде. Она окончательно убедилась в слабости правительства и иной раз не сдерживалась, позволяла себе такого, рода поступки, от которых прежде бы непременно воздержалась.

Не в ее характере было ненавидеть даже врагов своих, но из числа их она все же выделяла Остермана — самого старого, самого заклятого недруга — и к нему в ней постоянно было злобное чувство, с которым она не могла справиться. Все готова она была простить, кроме неблагодарности, а неблагодарность Остермана переходила всякие пределы. Он всем своим положением, всем своим счастием был обязан ее отцу и матери, и неустанно преследовал ее, их любимую дочь.

Он и теперь наносил ей всевозможные оскорбления и почти каждый день то тем, то другим напоминал о себе и приводил ее в негодование.

Вот персидский посланник привез дары всем членам царского семейства и лично желал вручить их, но Остерман не допустил его до цесаревны.

Эти дары привезли ей гофмаршал Миних и генерал Апраксин.

Елизавета вышла к ним бледная, со сверкающими глазами, такая разгневанная и величественная, что они ее почти не узнали.

— Скажите графу Остерману, — произнесла она повелительным голосом, — он мечтает, что может всех обманывать, но я знаю очень хорошо, что он старается унизить меня при всяком удобном случае, что по его совету приняты против меня меры, о которых великая княгиня и не подумала бы по доброте своей. Он забывает, кто я и кто он! Забывает, чем обязан моему отцу, который из писарей сделал его тем, чем он теперь! Но скажите ему, да, скажите ему, что я-то никогда не забуду о том, что получила от Бога и на что имею право по моему происхождению!

И цесаревна, едва кивнув головой Миниху и Апраксину, удалилась в свои внутренние комнаты.

Этот поступок ее, конечно, сейчас же был всем рассказан и произвел большое впечатление.

Иностранные резиденты немедленно передали о нем своим дворам, принц Антон помчался к Остерману…

Но ничего неприятного из всего этого не вышло для цесаревны. Несмотря на всю ненависть, которую к ней чувствовали некоторые, все, начиная с Остермана, очень хорошо понимали, что уничтожить ее, в особенности теперь, пока еще неизвестно, чем кончится война со Швецией, более чем опасно. К тому же в последнее время все находились в каком-то странном лихорадочном состоянии: это было что-то вроде общего бреда. Никто ничего не видел ясно и стремился к своей цели такими путями, которые могли не приблизить, а только отдалить от этой цели.

Наконец, маркиз де-ла-Шетарди привез цесаревне манифест, изданный шведским главнокомандующим, графом Левенгауптом, и предназначенный для «достохвальной русской нации».

Цесаревна жадно принялась читать манифест. В нем говорилось о том, «что шведская армия вступила в пределы России единственно с целью получить удовлетворение за многие неправды, причиненные шведской короне иностранными министрами, господствовавшими над Россиею в прежние годы, для получения необходимой шведам безопасности на будущее время и для освобождения русского народа от невыносимого ига и жестокостей, которые позволяли себе те министры, через что многие потеряли собственность, жизнь, или сосланы в заточение. Король шведский намеревается избавить русскую нацию, для ее же собственной безопасности, от тяжелого чужеземного притеснения и бесчеловечной тирании и предоставить ей свободное избрание законного и справедливого правительства, под управлением которого русская нация могла бы безопасно пользоваться жизнью и имуществом, а со шведами сохранить доброе соседство. Но этого достигнуть невозможно до тех пор, пока чужеземцы, для собственных целей и по своему произволу, будут властвовать над русскими и их соседями союзниками. Вследствие таких справедливых намерений его королевского величества, все русские должны и могут соединиться со шведами и как друзья отдаваться сами и с имуществом под высокое покровительство его величества и ожидать от его высокой особы всякого сильного заступления».

Елизавета благодарила Шетарди, ее приближенные по нескольку раз перечитывали манифест. Все ликовали, надеялись, что теперь уже не далеко до полного торжества.

При дворе этот манифест произвел очень тревожное впечатление.

Принц Антон перечитывал его с Остерманом и Левенвольде и наивно рассуждал о том, что «о чужестранных здесь весьма противно написано и что это не до одних чужестранных касается, но и до принцессы Анны и всей фамилии».

— Что же теперь делать? — испуганно спросил он Остермана.

— А другого делать нечего, — отвечал оракул, — как взять лучшие военные предосторожности и приказать, что где такие манифесты появятся, в народ их отнюдь не разглашать, а собирать в кабинет.

— А вы, граф, — обратился он к Левенвольду, — немедленно доложите обо всем этом правительнице.

Левенвольде отправился к Анне Леопольдовне; но та уже знала про манифест и прямо начала с этого.

Левенвольде передал ей о том, что говорил Остерман.

Она кивнула головою.

— Хорошо, — сказала она, — пусть будет так сделано. Да, манифест этот очень остро писан, — прибавила она и замолчала.

Через минуту она уже и думать позабыла об этом деле — не тем совсем заняты были ее мысли. Она страшно тосковала, посылала письмо за письмом в Дрезден, да и, кроме того, была встревожена болезненным состоянием друга своего, Юлианы.

Юлиана, с самого дня отъезда Линара, сказывалась больною, была необыкновенно раздражительна и иногда без всякого видимого повода вдруг заливалась слезами или истерически смеялась.

Анна Леопольдовна не могла догадаться о действительной причине этого странного, нервного состояния, почти не отходила от своего друга и насильно заставляла ее принимать лекарства, прописываемые доктором…