— Да нет же, нет! — отвечала им Елизавета. — И меня даже обижает, что мои друзья гвардейцы могут верить подобному слуху. Будто вы меня не знаете, разве я могу решиться на такое дело? Мало ли о чем толкуют и мало ли чего желают! Возвращайтесь к себе как можно осторожнее, чтобы вас не заметили… Успокойте товарищей, не тревожьтесь по пустому, теперь самое первое дело, чтобы все у вас было спокойно и чтобы вы не возбуждали подозрений. Сказал, ведь, — придет время — кликну, а теперь ждите!..

Офицеры почтительно поцеловали протянутую им руку и ушли успокоенные.

Отпустив их, цесаревна призвала Лестока и сказала ему, чтобы он, при первой возможности, отправился к секретарю шведского посольства, Лагерфлихту, и сказал ему от ее имени, что если шведы будут еще медлить, то дело может повернуться в другую сторону, расположение умов изменится. Нужно спешить с объявлением войны, потому что правительство не щадит ничего: принц Антон, наущаемый Остерманом, рассыпает направо и налево обещания и награды для приобретения себе приверженцев.

— Скажите ему, — говорила Елизавета, — что уже кое-что слышала и сообразила. Положим, они там все кричат теперь, что нисколько не боятся шведов, что будут действовать быстро и решительно, но это только одни слова и крики. Если шведы явятся как защитники прав потомства императора Петра, то русские войска не захотят воевать с ними. Если Лагерфлихт будет настаивать на том письменном обязательстве, скажите ему, что я подпишу, если дела примут хороший оборот и мне нечего будет опасаться. Скажите, что я обещаюсь вознаградить Швецию за военные издержки с первой минуты начала действий, что я буду давать Швеции субсидии во все продолжение моей жизни, предоставлю шведам все те торговые преимущества, которыми теперь пользуются англичане, откажусь от всех трактатов и конвенций, заключенных между Россией, Англией и Австрией, не буду ни с кем вступать в союз, кроме Швеции и Франции, буду содействовать Швеции всеми мерами и тайно ссужать деньгами, когда будет нужно. Вот все, что я могу им обещать — кажется, этого достаточно!?

Лесток выслушал цесаревну молча и поспешил исполнить ее приказание. Теперь он уже победил свой страх, не дрожал больше от шума на улице и даже решился выходить из дому, видя, что никто его не арестует и что они, во всяком случае, сильно преувеличили опасность.

Стали проходить дни за днями. Вот уже и лето кончается. Цесаревна встает рано, ложится поздно, весь день проводит в хлопотах: то толкует со своими приближенными, то посылает Лестока к Шетарди, то сама принимает маркиза. После робости и какой-то временной апатии на нее вдруг напала смелость, решительность. Она всеми силами старается не думать об опасности, думать только о достижении цели. Со всех сторон верные люди приносят добрые вести: говорят, что в городе стоит ропот, вольные суждения о действиях правительства.

Разумовский, почти целые дни проводя на улице, заводя знакомство с людьми различных состояний, под вечер приходит и рассказывает, что никаких шпионов не боятся в городе, а прямо кричат, что теперь стало даже хуже, чем во времена бироновщины. Тогда нужно было кланяться одному Бирону, а теперь этих Биронов стало больше дюжины — и не счесть фаворитов и фавориток правительницы, и каждый из них кто во что горазд. Про саму Анну Леопольдовну рассказывают даже люди во дворец вхожие, что она день ото дня становится суровее, скрывается, никого к себе не пускает. Недобрые, незаконные дела творятся! Она вон мужа своего не терпит, к себе в комнаты не пускает. Да и чего путного ждать от нее: с самого детства дикая, и мать бивала за дикость. Много рассказывают, о многом толкуют, всего и передать невозможно. А заговорят о цесаревне Елизавете и у всех сейчас улыбка на лицах является: «Вот так царевна! Ни от кого она не скрывается, всех встречает приветливо. Войдешь к ней, так и выйти не хочется, все бы смотрел на нее, любовался!»

Подобные рассказы, передаваемые обыкновенно вечером, за ужином, и ежедневно накоплявшиеся, много содействовали оживлению всех окружавших Елизавету. Даже и Мавра Шепелева оставила свои страхи: перестала пробовать кушанья, подаваемые цесаревне. Надежды на близкий и счастливый исход из всех опасений и несчастий росли быстро. Скоро за вечерней трапезой цесаревны уже стали обсуждаться такие, например, вопросы: «кого мы будем награждать и кого наказывать». У Мавры Шепелевой, Шуваловых и всей компании заранее сжимались кулаки на Остермана, Миниха и других старых недругов. Только одна цесаревна качала головою, когда замечала, что друзья чересчур расходились.

— Не злобствуйте, — говорила она. — Коли Бог мне поможет, так не для того, чтобы я творила жестокости…

Наконец, пришла радостная весть, еще более поднявшая дух елизаветинской партии: шведы объявили войну.

Переговоры между Лестоком и Шетарди велись оживленнее и оживленнее.

Шетарди писал Версальскому двору:

«Считают очень важным, чтобы герцог голштинский был при шведской армии, не сомневаясь, что русские солдаты положат перед ним оружие в минуту сражения: так сильно в них отвращение сражаться против крови Петра I. Думают, что было бы очень полезно публиковать в газетах, что герцог голштинский в армии, или, по крайней мере, в Швеции. Желают, чтобы между войсками и внутри страны было распространено письмо, в котором бы указывалось на опасность для религии при иноземном правлении».

Потом Шетарди требовал, чтобы шведы издали прокламацию, в которой бы объявили, «что восстали для поддержки прав потомства Петра I».

И вся эта внутренняя жизнь двора Елизаветы оставалась тайною для правительства. Шпионы доносили о том, что Шетарди ездит к цесаревне, но большего донести они не могли.

Правительница и Остерман с принцем Антоном продолжали очень подозрительно смотреть на Елизавету, придумывали новые комбинации, чтобы от нее избавиться, но покуда ничего не могли придумать. К тому же Остерман весь был поглощен внутренними и внешними делами, мыслями о том, как бы самому прочнее утвердиться и успешнее, подготовить дело принца Антона, которому теперь помешала война, объявленная Швецией.

А правительнице легко было забывать о цесаревне: она была опять здорова и думала только об удовольствиях и о Линаре.

Во дворце шли праздники за праздниками и на этих праздниках Линар являлся звездой первой величины. Теперь он уже был Андреевским кавалером, ему делался подарок за подарком; о его предстоящем браке с Юлианою Менгден было всем объявлено.

У всех голова кружилась; все запутывались в массе, разнородных, со всех сторон приходящих, известий; все думали о себе, о собственных выгодах, — и среди этого всеобщего хаоса цесаревна начинала чувствовать себя более безопасной и свободной. Она появлялась на всех придворных балах и праздниках, и внимательный наблюдатель должен был поразиться переменой, происшедшей с нею. Совсем иначе и глядела она, и говорила: прежней робости, осторожности и следа не осталось.

Но такого наблюдателя не было. Остерман не появлялся на празднества, волей-неволей продолжая разыгрывать роль недвижимого больного, и ни разу даже не пришла ему добрая мысль в голову: хоть на носилках появиться на бале и взглянуть на цесаревну. Если бы он взглянул на нее теперь, то может быть увидел бы яснее, как нужно ему поступать и о чем думать. Но, видно, и для оракула пробил час. Он продолжал работать так же неустанно, как и прежде, голова его так же трудилась над измышлениями всевозможных хитросплетений, но результаты этой работы были далеко не прежними.

Особенно один бал во дворце оказался очень удачным: только что получилось известие о том, что войска готовы идти на шведов и находятся в самом лучшем состоянии и настроении духа.

Правительница появилась, сверх своего обыкновения, роскошно, изысканно наряженною, протанцевала с Линаром, ласково поздоровалась с цесаревной. Елизавета была нарядна и сияла красотою.

Она тоже танцевала с увлечением и уже не чувствовала себя окруженною врагами. Эти враги казались ей теперь крошечными и вполне безопасными, возбуждали ее природную насмешливость.