Изменить стиль страницы

Но едва он ступил к княгине, она сама сорвала с себя княжескую шапку и кисейное покрывало, её волосы пали, раскидались по плечам, княгиня перед всем Собором опростоволосилась. А не было большего стыда на Москве для мужчины увидеть простоволосую женщину, а для женщины — открыть голову перед мужчинами.

От княгини тоже отступили.

* * *

На другую ночь сестёр привезли в цепях на Ямской двор.

Морозова думала, что на рассвете их выведут на Болото жечь на срубе. Сквозь тесноту стрельцов она сказала Евдокии:

— Терпи, мать моя…

Сестёр повели на пытку. У дыбы сидели князь Воротынский, князь Яков Одоевский и Василий Волынской.

Первой повели к огню Марью Данилову, морозовскую инокиню, схваченную на Подонской стороне.

Марью обнажили до пояса, перекрутили руки назад, «подняли на стряску и с дыбы бросили наземь».

Второй повели княгиню Евдокию Урусову. Светало. На дворе падал снег. Кат по талым чёрным лужам подошёл к княгине, рассмеялся дерзко:

— Ты в опале царской, а носишь цветное, — кивнул кат на княгинину шапку с парчовым верхом.

— Я перед царём не согрешила…

Кат зажал ей рот, содрал цветную ткань с её шапки. Маленькую княгиню под руки повели на дыбу.

Князь Воротынский между тем допрашивал боярыню Морозову. Она стояла в снегу, придерживая обмёрзшие цепи.

— Ты, Федосья, юродивых принимала, Киприана и Фёдора, их учения держалась, тем прогневила царя.

Боярыня послушала князя, опустила цепь в снег:

— Тленно, мимоходяще всё, о чём ты говорил, князь… Сын Божий распят был народом своим, так и мы все от вас мучимы.

На стряску, к дыбе, повели и Морозову. Её подвесили на ремнях, над огнём она не умолкала, стыдила бояр за мучительство.

За то с полчаса висела она с ремнём, «и руки до жил ремни ей протерли».

Каты сняли боярыню с дыбы, положили рядом с сестрой, нагими спинами в снег, с выкрученными назад руками.

В ногах сестёр, в потоптанном снегу, лежала Марья Данилова. Ей клали мёрзлую плаху[158] на перси, её били в пять плетей немилостиво, по хребту и по чреву.

Морозова вынесла свою пытку, но чужой не вынесла. Она зарыдала жалобно, видя текущую кровь инокини, вещее видение всех русских мучительств. И сквозь рыдания сказала наклонившемуся думному дьяку:

— Это ли христианство, чтобы так людей мучить?

Три часа лежали в заслеженном снегу, на Ямском дворе, под рогожами, княгиня с боярыней и в пять плетей забитая инокиня.

* * *

В глухое утро на самом снегу каты стали ставить на Болоте сруб, сносить поленья и хворост.

Москва проснулась с вестью: Морозову будут жечь. На Болото потянулись в сивом тумане хмурые глухонемые толпы.

А у царя, с самого света, было на верху думное сидение. Боярство надышало в палате холодным паром, сыростью, на медвежьих шубах и на охабнях оттаивал снег.

На верху все «лаяли» Морозову. В подобострастии пытались все разгадать волю царя и думали, что его воля раскольницу сжечь. Один Долгорукий, седой, ещё в неоттаявшем инее на соболях, поднялся и стал перечить боярскому лаю, пресёк. Бояре начали смолкать, с ворчаньем, а сами всё смотрят на лицо царёво, как-де он, что-де он, государь.

Алексей Михайлович, грузный, — он уже страдал тогда от тучности, от одышки, от водяной, точно бы налившей ему желтоватой водой крупное лицо, — сидел понурясь и был грустен.

Царь поднялся со вздохом, со стонущим вздохом, и вышел молча.

* * *

Сруб на Болоте приказано было разметить.

Царя зашатала снова неумолкаемая распря между совестью человеческой и властью царской. И нет большего свидетельства о полном разладе его с собою, неуверенности во всём, что затеял он с новинами Никона, и доброты его безвольной, и слабости, и усталости, чем краткое посланьице, написанное им в тот день к только что пытанной боярыне:

— Мати праведная Федосья Прокопьевна, вторая ты Екатерина-мученица, дай мне, приличия ради людей, чтобы видели, — не крестись тремя персты, но только руку показав, поднеси на три перста…

Боярыня Морозова своим стоянием за двуперстие победила царя, он только «приличия ради», чтобы не признать себя побеждённым перед всея Москвой, просит ее всего лишь «показывать», будто крестится «на три перста».

— Пришлю возок царский, — обещал он, — с аргамаками, и придут многие бояре, и понесут тебя на головах своих ко мне, в прежнюю твою честь…

Но что ей возки, аргамаки, какая ей теперь честь, что понесут её бояре на головах. Никону, и самому царю, не соблазнить её никакой честью земной. Она выбрала честь небесную: стояние за Святую Русь до конца.

Боярыня Морозова ответила царю Алексею на словах:

— Эта честь мне невелика, было всё и мимо прошло, езживала в каретах, на аргамаках и в бархатах… А вот какой чести никогда ещё не испытывала — если сподоблюсь огнём сожжения в приготовленном вами срубе на Болоте.

Спешно перевели Морозову в тот же день в Ново-Девичий монастырь. Повелено было силком волочить её к службе.

* * *

У Ново-Девичьего день и ночь без шапок стояла толпа. Громоздились возки боярынь, колымаги, вельможные приезды, крики конюхов нарушали монастырскую тишину.

Москва следила за неравным поединком боярыни Морозовой, помученной дыбой, с самим царём Руси.

Москва чувствовала, что батюшка-государь сам мучается о старой вере. На Москве многие ждали, что простит государь упорствующих за Русь, за старую её молитву, и поклонится им, и они ему, и станет снова одним крылатым духом Русская земля.

Но какую силу надобно иметь царю, чтобы отказаться от своего же Соборного уложения, от затей Никона, в каких он чувствовал, к тому же, если не полную правоту, то полуправоту. А вблизи, кругом, одни подобострастные, льстивые, равнодушные: ни на кого опоры.

— Нам как прикажешь, — горьким смехом высмеивал такую ползучую Москву Аввакум. — Как прикажешь, так мы и в церкви поём, во всём тебе, государь, не противны, хоть медведя дай нам в алтарь, и мы рады тебя, государя, тешить, лишь нам потребы давай да кормы с дворца…

Горький и пророческий смех: если не медведя в алтарь, то всепьянейшего и всешутейшего дождутся вскоре.

— Только у них и вытвержено, — с презрением отзывается о Московии, иссякающей духом, Аввакум. — «А-сё, государь, во-сё, государь, добро, государь…»

Медведя Никон, смеяся, прислал Ионе Ростовскому на двор, и он медведю: «Митрополище, законоположнище!.. Настала зима, и сердце озябло… Глава от церкви отста… Не тех, глаголю, пастырей слушать, иже и так и сяк готовы на одному часу перевернуться».

* * *

А кого в эти дни слушал усталый государь, — вероятно, таких поддакивателей: «А-сё, во-сё, государь», и еще холодно-беспощадную к Морозовой царицу Наталью Кирилловну…

Царь озабочен только тем, чтобы отвести Морозову с глаз толпы: из Ново-Девичьего ее увозят тайно в Хамовники.

Между тем заволновался и царёв верх: за Морозову Терем со старыми, исчахшими царевнами-тётками, с царскими сёстрами-перестарками и юными девушками.

Они все за боярыню, кроме новой царицы, смоленской стрельчихи. Старшая девушка, строгая молитвен-ница Ирина Михайлова, стала говорить брату:

— Зачем, братец, вдову бедную помыкаешь? Не хорошо, брате…

Вмешательство царевны Ирины только усилило бессильное раздражение царя против Морозовой. Он знал «пресность» раскольничьей боярыни. Он понимал, что отмена всех затей Никоновых, возврат Руси к её вековой молитве, осьмиконечному кресту и двоеперстию, только освобождение всех заключенников за старую веру и всенародное царское покаяние перед теми, кто засечён насмерть, кто кончился на дыбах, под плетьми, в земляных тюрьмах за Русь, забвение Собора 1666 года, полное поражение его Морозовой и Аввакумом — вот что могло бы примирить его с «бедной вдовой».

— Добро, сестрица, добро, — угрожающе ответил царь. — Готово у меня ей место.

вернуться

158

Плаха — расколотое надвое полено. Прим. сост.