Изменить стиль страницы

— Будь у меня самого безотлагательное дело к прелату Болдуину, — сказал коннетабль, — я мог бы послать к нему с просьбой о встрече последнего конюха, не боясь его обидеть; таково смирение этого достойного столпа Церкви и его пренебрежение к мелочам этикета.

Так он говорил, но выражение его лица несколько противоречило словам; поэтому друзья и родственники расходились с пышной и радостной церемонии обручения точно с поминок, потупив взгляд и невесело задумавшись.

Рэндаль, весь вечер пристально наблюдавший все происходившее, был единственным, кто подошел к своему родственнику и спросил, «во имя возобновленной дружбы», не может ли быть чем-либо полезен; сопровождая слова свои взглядом, говорившим больше чем слова, он заверил его, что не пожалеет для этого сил.

— Сейчас у меня нет ничего такого, любезный кузен, к чему вы могли бы применить ваше усердие, — ответил коннетабль тоном, выражавшим некоторое сомнение в искренности говорившего. Поклон, которым он, в знак прощания, сопроводил свои слова, не оставил Рэндалю предлога оставаться долее, что тот, видимо, намеревался сделать.

Глава XVIII

На высоте моей гордыни сидя,

Пятой бы я прижал монаршьи выи.

Таинственная мать

Наиболее тревожным и мрачным временем в жизни Хьюго де Лэси, несомненно, стал день, когда, торжественно обручившись с Эвелиной, он был, казалось, всего ближе к осуществлению того, что с некоторых пор являлось его заветным желанием. Ему предстоял брак с красавицей и умницей, обладавшей, кроме того, такой долей земных благ, какие могли удовлетворить его тщеславие не меньше, чем его любовь. Но в этот счастливый день над ним собрались тучи, сулившие бури и беды. Придя к племяннику, он узнал, что пульс больного стал еще более лихорадочным, что тот не перестает бредить и все окружающие весьма сомневаются в том, что он переживет близящийся кризис болезни. Коннетабль подошел к двери покоя, не решаясь войти, и слушал бред больного. Нет ничего печальнее, чем слышать, как сознание человека занято обычными для него делами, в то время как страждущее тело находится во власти опасной болезни; противоречие между жизнью здорового человека с ее радостями и заботами и беспомощностью больного, перед которым возникают видения этих радостей и забот, заставляют нас особенно сочувствовать страдальцу, который уносится в мыслях так далеко от своего жалкого состояния.

Все это чувствовал коннетабль, слыша, как племянник громко повторяет боевой клич их рода или слова команды, с какими он будто бы ведет своих воинов на валлийцев. Иногда он бредил о соколиной охоте, о выездке коней; и часто упоминал своего дядю, словно мысль о нем сочеталась у него и с войной, и с лесной забавой. Слышались и какие-то другие слова, но их он произносил так тихо, что разобрать их было невозможно.

Слушая, о чем бредил племянник, коннетабль все больше проникался нежным состраданием; дважды брался он за скобу двери, ведшей в опочивальню, и дважды отступал, не желая, чтобы окружавшие больного увидели его залитое слезами лицо. Наконец, оставив намерение войти, он быстро вышел, сел на коня и, сопровождаемый всего лишь четырьмя слугами, направился к епископскому дворцу, где была резиденция приехавшего в город прелата Болдуина.

Всадники, лошади, которых вели в поводу вьючные мулы, слуги церковных и городских сановников, толпившиеся у ворот архиепископской резиденции, местные жители, собравшиеся кто поглазеть на блестящее зрелище, кто в надежде получить благословение прелата — все это затрудняло коннетаблю путь к дворцу. Когда он преодолел это препятствие, перед ним возникло другое, в виде упорства архиепископских слуг, которые, даже когда он объявил им свое имя, не пускали его за порог, пока не получат особого распоряжения их господина.

Коннетабль ясно почувствовал, что его хотят унизить. Он сошел с коня в совершенной уверенности, что немедленно будет допущен во дворец, если и не сразу принят прелатом; теперь, стоя перед слугами, грумами и конюхами духовного лорда, он почувствовал такое отвращение, что первым его побуждением было снова сесть на коня и возвратиться в свой шатер, раскинутый у городских стен, предоставив архиепископу искать его там, если тот в самом деле желает его видеть. Но он тотчас же вспомнил о необходимости добрых отношений с ним и подавил в себе оскорбленную гордость. «Если даже наш мудрый король, — думал он, — держал стремя одного из архиепископов Кентерберийских при его жизни и выполнял самые унизительные для себя обряды на его могиле, то мне тем более подобает смириться перед его преемником, облеченным той же непомерной властью». Другая мысль, которую он едва решался допустить, также призывала его к смирению и покорности. Он чувствовал, что, пытаясь уклониться от исполнения обета крестоносца, навлекает на себя справедливое осуждение Церкви; и ему хотелось надеяться, что своей холодностью и пренебрежением Болдуин отчасти карает его за это, и тем наказание и ограничится.

Немного погодя ему все же предложили войти во дворец епископа Глостерского, где пребывал примас Англии; но лишь после ожидания то в одной зале, то в другой он был наконец допущен к Болдуину.

Преемник прославленного Бекета не обладал широкими взглядами и стремлениями этой грозной фигуры; но, пусть и причисленный к лику святых, Бекет едва ли был и вполовину так искренен в своем попечении о благе христианского мира, как нынешний архиепископ. Болдуин обладал всеми качествами, нужными, чтобы отстаивать приобретенную Церковью власть, но был, пожалуй, слишком прямодушен, чтобы успешно ее расширять. Крестовые походы были главным делом его жизни, а успех этого дела — главной его гордостью. И если к его религиозному рвению примешивалась гордость своим красноречием, перед которым, как он думал, не может устоять ничья воля, то течение его жизни, а затем гибель у Птолемаиды доказали, что освобождение Гроба Господня из-под власти неверных действительно было целью всех его усилий. Хьюго де Лэси отлично знал это; и теперь, перед встречей, чувствовал, что убедить его будет много труднее, чем он надеялся, когда встреча была еще далека.

Прелат, человек красивый и статный, но с чертами чересчур суровыми, чтобы производить приятное впечатление, принял коннетабля во всем величии своего сана. Он восседал на дубовом кресле, богато украшенном резьбою и стоявшем на возвышении, под таким же резным балдахином. Его епископское облачение было украшено драгоценной вышивкой и золотой бахромой на вороте и обшлагах. Открытое спереди, оно позволяло видеть еще одно расшитое одеяние, а из-под складок того, как бы случайно, выглядывала власяница, которую прелат постоянно носил под своими роскошными одеждами. Рядом с ним, на дубовом столе той же резной работы, лежала его митра. К столу прислонен был пасторский жезл в виде простого пастушьего посоха, который, однако, в руках Фомы Бекета оказался более мощным и грозным, чем копье или сабля.

Тут же неподалеку, капеллан в белом стихаре, стоя на коленях перед аналоем, читал по иллюминированной книге часть некоего богословского трактата, который настолько занимал внимание Болдуина, что он, казалось, не заметил вошедшего коннетабля. Последний, раздраженный еще одним знаком пренебрежения, не мог решить, прервать ли чтеца и сразу обратиться к прелату, или уйти, не здороваясь с ним. Прежде чем он на что-либо решился, капеллан сделал паузу, а архиепископ остановил его словами: «Satis est, mi fili»[20].

Гордый барон напрасно пытался скрыть свое смущение, подходя к прелату, чье поведение явно имело целью вселить в него страх. Он попытался вести себя с непринужденностью, присущей их старой дружбе, или хотя бы с равнодушием, которое должно было показать, что он совершенно спокоен. Ни то, ни другое не удалось ему; и когда он заговорил, в голосе его звучала оскорбленная гордость, но также немалое смущение. В подобных случаях Католическая Церковь неизменно одерживала верх над самыми надменными из светских владык.

вернуться

20

Достаточно, сын мой (лат.).