Я познакомился с ним по той причине, что мы вместе с другим составили доклад о настроениях жителей Юга, а он попросил у нас копию; генерал долго беседовал с нами о содержании доклада, обсуждал его с беспристрастием человека, не вооружившегося готовым мнением, а лишь собирающегося сделать выбор, и пригласил нас почаще бывать у него; мы воспользовались этим разрешением и нашли столь радушный прием, что стали приходить почти каждый вечер.

После его прибытия на Юг ожила после долгой спячки старая клевета, преследовавшая его в прежние дни. Не знаю, кто из сочинителей, повествуя о кровопролитии 2 сентября и о смерти принцессы де Ламбаль, сказал: «Некоторым показалось, что они узнали в человеке, который нес голову на пике, переодетого генерала Брюна», — и это обвинение, в котором не было ни следа не только правды, но простого правдоподобия, потому что он находился тогда вдали от Парижа, было жадно подхвачено во время консульства и продолжало преследовать маршала в 1815 г. с таким ожесточением, что он чуть не каждый день получал анонимные письма, грозившие ему тою же судьбой, что постигла принцессу. Однажды вечером, когда мы сидели у него, он распечатал одно из таких писем и тут же передал его нам; вот что в нем было написано:

«Негодяй!

Нам известны все твои злодеяния, но скоро революция покарает тебя за все по заслугам; ты погубил принцессу Ламбаль, ты носил на острие пики ее голову, но твоя проделает еще более дальнюю дорогу. Ежели ты посмеешь показаться на смотру, песенка твоя спета, и голова твоя будет красоваться на верхушке Аккульской колокольни.

Прощай, подлый убийца».

Тогда мы посоветовали ему разыскать источник этой клеветы и раз и навсегда беспощадно покарать клеветников. На мгновение он задумался, потом поднес письмо к свече и, рассеянно глядя, как пламя пожирает бумагу, произнес:

— Покарать? Да, знаю, кары заткнули бы все рты; быть может, я даже укрепил бы этим общественное спокойствие, которое то и дело нарушают. Но я предпочитаю действовать не строгостью, а убеждением. По мне, лучше успокаивать умы, чем рубить головы, и пусть меня лучше считают слабым, нежели кровожадным.

В эти словах был весь маршал Брюн.

В самом деле, за Сто дней общественное спокойствие в Марселе дважды было поколеблено, причем оба раза одним и тем же способом. Офицеры гарнизона собирались в кафе на площади Неккера и распевали песни на злобу дня. На них было совершено нападение: разбили камнями стекла, кое-кого при этом задели. Офицеры выбежали с криком «К оружию!». Жители в ответ испустили тот же клич, однако тут же забили барабаны, высланы были многочисленные патрули, и начальнику гарнизона удалось утихомирить народ и восстановить спокойствие без единого раненого.

В день майской ярмарки был отдан приказ устроить всеобщую иллюминацию и вывесить на перекрестках трехцветные флаги. Большинство жителей и не думало исполнять волю властей. Офицеры, возмущенные таким неповиновением, позволили себе крайние меры; впрочем, они ограничились тем, что побили окна в неосвещенных домах, чтобы их владельцы подчинились полученным приказам.

Однако в Марселе, как и во всей Франции, уже слабела надежда на успех роялистов, а потому те, кто представлял их партию (как мы уже сказали, в Марселе они были весьма многочисленны), перестали бросать вызов военным и сделали вид, будто примирились с судьбой. Со своей стороны, маршал Брюн удалился из города на границу, причем никто даже не попытался осуществить угрозы, коими его осыпали. Настало 25 июня, и вести о первых успехах при Флерюсе и Линьи, казалось, благоприятствовали надеждам наших солдат, как вдруг после полудня по городу распространился глухой слух — отдаленное эхо канонады Ватерлоо; и последовавшее за ним молчание командиров, растерянность армий, радость роялистов — все подтвердило начало новой войны, исход которой всем, казалось, был ясен заранее. Около четырех часов дня какой-то человек, по всей видимости осведомленный лучше, чем его соотечественники, сорвал с себя трехцветную кокарду и растоптал ее с криком: «Да здравствует король!» Негодующие солдаты схватили его и хотели вести в кордегардию, национальная гвардия воспротивилась, началась потасовка; поднялся крик, солдат окружила несметная толпа, грянуло несколько выстрелов, на эти выстрелы ответили выстрелы с другой стороны, несколько человек упали, истекая кровью; среди всей этой неразберихи было произнесено слово «Ватерлоо» — и вместе с этим неведомым прежде названием, которое впервые так громко прозвучало на устах у истории, распространилась весть о неудаче французской армии и торжестве союзников. Тогда генерал Вердье, командовавший гарнизоном в отсутствие маршала Брюна, вскочил на коня и хотел обратиться к народу с речью, но голос его потонул в криках черни, бесновавшейся у входа в кафе, где стоял бюст императора, и требовавшей, чтобы ей выдали этот бюст. Вердье, надеясь успокоить этой мерой то, что он принял за простые беспорядки, приказывает выдать бюст; это странное снисхождение со стороны военачальника, представляющего императорскую власть, подтверждает, что дело императора проиграно. От чувства безнаказанности ярость толпы все возрастает; она устремляется в ратушу, срывает и сжигает трехцветное знамя и водружает на его месте белое. Бьют общий сбор, гудит набат, толпа все прибывает за счет жителей окрестных деревень; начинаются убийства, и вот-вот пойдет резня.

С начала волнений я вышел в город вместе с М.; мы были свидетелями этого грозного брожения и разгорающегося мятежа, но еще не знали их истинной причины; и вот на улице Ноайль мы повстречали нашего друга, который, хоть и придерживался противоположных взглядов, был, казалось, весьма к нам привязан. «Ну, какие новости?» — обратился я к нему. «Для меня добрые, для вас дурные, — отвечал он. — «Уносите-ка ноги, вот мой совет». Изумленные его выражениями, мы в самом деле забеспокоились и попросили его объясниться. «Послушайте, — сказал он, — в городе вот-вот начнется мятеж. Известно, что вы чуть не каждый вечер навещали Брюна; ваши соседи вас терпеть не могут; бегите-ка в деревню». Я хотел возразить, но он повернулся ко мне спиной и ушел, не удостаивая меня более ответом.

Мы с М. изумленно переглянулись, но по усиливавшемуся шуму поняли, что следует, не теряя ни минуты, исполнять полученный совет. Мы быстро добрались до моего дома, находившегося в конце Мейанских аллей. Жена моя собиралась уйти из дому, я ее остановил. «Нам нужно спасаться, — сказал я. — Придется нам уехать в деревню». — «К кому?» — «Куда глаза глядят». — «Так поедем же!» Она стала надевать шляпку, я не возражал. Важно было внушить окружающим мысль, что мы ничего не знаем и собрались недалеко. Эта предосторожность спасла нас. На другой день мы узнали, что, если бы нас заподозрили в намерении бежать, нас бы не выпустили из дому.

Мы шли наудачу, слыша, как сзади по всему городу гремят выстрелы. На дороге мы повстречали небольшой отряд солдат, бежавших звать на помощь своих товарищей. На другой день нам стало известно, что им не удалось миновать заставу.

Мы подумали об одном отставном военном, который, давно уже удалившись от дел и покинув военную службу, жил себе неподалеку от деревни Сен-Жюст; итак, мы направились прямо к нему. «Капитан, — обратился я к нему, — в городе резня, нас преследуют, нам негде укрыться, мы молим вас о спасении». — «Хорошо, дети мои, — отвечал он. — Входите, я никогда ни во что не вмешивался, и вряд ли мне грозит что-либо дурное; входите же в дом, никто не станет вас здесь искать».

В городе у капитана были друзья, которые приходили к нему и один за другим живописали нам все подробности этого ужасного дня. Было убито множество военных; истребили всех мамелюков. В порту обнаружили негритянку, служившую этим беднягам.

— Кричи: «Да здравствует король!» — приказал ей народ.

— Нет, — отвечала она. — Наполеону я обязана всем, да здравствует Наполеон! — В живот ей вонзился штык. — Злодеи, — проговорила она, зажимая рукой зияющую рану, — да здравствует Наполеон! — Ее столкнули в море, она упала, пошла ко дну, снова всплыла на поверхность и, взмахнув рукой над волнами, в последний раз вскрикнула: «Да здравствует Наполеон!» — а затем ее настигла пуля.