Сначала Вик считал, что он эксплуатирует печаль лишь одного человека, но позже он понял, что эксплуатировал печаль всей нации — что было делом нелегким даже для такого бессовестного парня, как Вик. Может быть, при других обстоятельствах Эмма пришла бы в себя через день-другой, учитывая то, что он въехал в ее сердце на горбу этой печальной новости, но уж больно велика была эта печаль и она не давала ей уйти. Эмма напоминала собаку, забавлявшуюся любимой косточкой: рычала, грызла ее и отказывалась бросить. Да и зачем. Каждый раз, когда она включала телевизор, все, что она видела, было ее собственное горе, отраженное и увеличенное очередями в несколько миль соболезновавших соотечественников. Вик же чувствовал себя неплохо: после одного особенно вдохновенного дня он решил сам присоединиться к одной из тех очередей, чтобы, отстояв десять или двенадцать часов в приглушенном гуле траурного Лондона, написать в одной из толстых книг в кожаном переплете, выложенных для открытого доступа, не соболезнования, но благодарность. «Дорогой (Вик не знал, кому именно адресовались эти послания. Графу Спенсеру? Королевской семье? Богу?) друг! Будь здоров!»
Они были славными, те первые несколько дней. Между заботами о Джексоне и возложением цветов на Кенсингтон-Гарденс, объяснявшим Джо ее отсутствие, Эмма каким-то образом находила время навещать его, почти с такой же частотой, с какой у него возникало желание. Все его сессионные работы были отменены — похоже, что внезапно стали востребованы только пианисты, играющие траурные марши. Впрочем, Вика удивляло, что общая атмосфера была, скорее, праздничной: он гонял по запруженным людьми улицам на своей «ламбретте» выпуска тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, и каждый день ему представлялся официально объявленным нерабочим днем. Вику иногда хотелось поделиться своими впечатлениями с Эммой, но он понимал, что этого делать не нужно, поскольку даже во время экстаза ему приходилось сохранять крупицу благородной скорби. Поэтому он предавался тихой радости и чувствовал себя восхитительно.
ДЖО
Джо был одним из тех людей, которые борются со своим неуклонным превращением в консерваторов. Он вырос в семье социалистов, и для него существовал ряд вещей, к которым он инстинктивно испытывал, прежде всего, чувство презрения: частная медицина, частное образование, налоговые льготы для богатых и тому подобное. И все же по мере того как он взрослел, он все больше и больше сознавал, что это его презрение было не более чем импульсивной животной неприязнью.
И это произошло вовсе не из-за того, что ощущение роста личного благосостояния исподволь потеснило радикальные «левые» настроения: он заведовал биохимической лабораторией «Фрайднера», международной фармакологической корпорации с головным офисом в Германии. Тридцать шесть тысяч фунтов годового дохода, конечно, позволяли ему прожить и обеспечить безбедную жизнь его жене Эмме и ребенку, Джексону, но не могли перевернуть его в сущности социалистического мировоззрения. На самом деле, работа на «Фрайднер», похоже, подогревала то, что осталось в глубине его души от студента-бунтаря. В частности, этому способствовало продвижение по служебной лестнице, ставшее результатом тенденции перенацеливать способных служащих, таких, например, как Джо — ярко выраженного интеллектуала с докторской степенью Уорвикского университета за исследование взаимосвязи нуклеиновой и аминокислот — с теоретических поисков и практических исследований на административную работу и менеджмент среднего звена. Таким образом Джо избежал судьбы ученого сухаря, простаивающего всю жизнь в толпе таких же среди пробирок и микроскопов; тем не менее призрак этой судьбы, витавший над его карьерой, вызывал в нем отвращение к корпоративному капиталу. Но если такие мысли теперь и появлялись у него, то лишь на время, и Джо, более занятый самоанализом, чем когда-либо, признавал вскоре, что это был продукт субъективной озлобленности, а не объективной критики.
Кроме того, он обратил на это внимание, его душа перестала парить.
Эмма и Джо не смотрели похороны вместе. Наличие трений между ними стало слишком заметным во время другого большого телевизионного события недели — обращения королевы к народу. Они смотрели его в обществе Сильвии, матери Эммы, или миссис ОʼКоннел, как теперь был вынужден к ней обращаться Джо: ее гордость, главный персонаж трагикомедии в постановке Альцгеймера, не позволяла ей мириться с тем, что какой-то голубоглазый мужчина с жесткими чертами лица (совершенно незнакомый!) называет ее по имени.
Джо всегда ненавидел рождественские обращения королевы. Его настоящий отец, дантист, много старше его матери, умер, когда ему было четыре года; спустя два года его мать вышла замуж повторно за чехословацкого иммигранта по имени Патрик, дымящего трубкой апологета дисциплины, которого, она настаивала на этом, дети должны были принять вместо отца. Мать в официальном порядке сменила фамилии всех членов семьи на фамилию мужа — Серена, — лишив таким образом Джо его простой англо-саксонской фамилии Лодж. Патрик состоял из противоречий: несмотря на наличие политических взглядов, близких к идеям марксизма-ленинизма (эти взгляды можно было предполагать в любом выходце из Восточной Европы шестидесятых), он был убежден, что его пребывание на этих берегах требовало от него стать «больше-агличанином-чем-все-вы». Каждое утро он покупал «Дейли экспресс» — из-за маленького человечка с Крестом святого Георга на щите на обложке, — а еще он заставлял всю семью собираться в Рождество ровно в три часа перед телевизором и изображать удовольствие от бесконечных монарших банальностей по поводу жизнедеятельности Содружества.
Но в этот раз Джо испытал смутное сочувствие к Елизавете Второй, сидевшей на фоне голубого летнего неба над Букингемским дворцом, неба, говорившего: «Это не Рождество»; фоном для ее речи было постоянное шарканье ног — люди возлагали цветы к воротам. Он впервые ощутил, что отчужденность королевы, та дистанция, которая отделяла ее от англичан, была уместной и правильной, тогда как вся страна так фальшивила. Джо чувствовал себя заодно с королевой: изолированной, притесненной, вынужденной приспосабливаться к ситуации. Он ощущал себя бойцом Сопротивления, просматривающим закодированное сообщение своего лидера.
«С тех пор, как ужасное известие прошлого воскресенья…»
— Она вовсе так не считает, — произнесла Эмма. Она пристально смотрела в экран, сильно хмурясь, что трудно было определить по сдвинутым к переносице бровям, почти полностью выщипанным, скорее — по непривычным глубоким бороздкам, появившимся на ее лбу, там, где кожа ее была девственно гладкой и белой, как первый снег. — Посмотрите на ее глаза. Такие холодные…
— Мне они кажутся испуганными, — сказал Джо.
Эмма недовольно фыркнула и отвернулась. Они сидели на софе, дизайн которой она разработала сама, когда работала, еще до рождения Джексона, в «Чейзе», магазине мебели для богемы в Чапеме; Эмма расположилась на краю с высокой резной спинкой, Джо — на краю с единственным подлокотником из кованого железа. Сильвия сидела между ними. Дочь постоянно дергала ее за руку, всю в печеночных пятнах. Краем глаза Джо видел, как при каждом тычке кожа на тыльной стороне кисти собиралась в гармошку.
«И вот что я говорю вам теперь, как ваша королева и великая мать, говорю от чистого сердца…»
— Ну да, — протянула Эмма.
Джо потупил взгляд, смущенный ехидством Эммы, которое настолько не вязалось с ее обычным поведением, что этот выпад выглядел неуклюжим и вымученным, как игра плохой актрисы. Он вдруг почувствовал жар, так иногда бывает, когда становится стыдно за кого-то другого, и его рука инстинктивно потянулась к правому уху. Черты лица Джо были в целом правильными — правильными при беглом взгляде, то есть ни большими, ни мелкими (хотя кончик его носа был более плоским и широким, чем спинка, о чем он, конечно, знал, и даже считал, что это придает ему вид боксера или борца) — за исключением мочек ушей, которых попросту не было: уши Джо выглядели так, словно мочки были срезаны во время какой-то невероятной аварии на производстве. В юности, когда мочки, несомненно, становятся второй по значимости эрогенной зоной, Джо был очень обеспокоен такой недостачей — первая подружка просто бросила его из-за этого — и начал тогда тереть и растягивать их в попытке увеличить. Привычка сохранилась; мотивация, в целом, угасла, хотя частенько он смотрелся в зеркало и гадал о своей старости: тогда как большинство мужчин обрастут размашистыми лопухами, одарит ли она его мочками нормального размера?