До этого Можайский видел Александра два раза.
Однажды в Петербурге, на Каменном острове, он видел царя на прогулке. Был сырой, туманный, осенний день. Царь в одном сюртуке стоял под деревом и глядел на желтые, осыпающиеся листья. Его лицо показалось Можайскому очень свежим и молодым, но вместе с тем кукольным, как бы фарфоровым. Теперь он сразу заметил перемену во внешности Александра. Не мечтательность, а угрюмость появилась во взгляде, тонкие губы были сжаты в ниточку, и только белокурые волосы, тщательно причесанные, как у римских цезарей на камеях, напоминали ему молодого царя, семь лет назад.
В другой раз он видел царя мельком в Вильно. В Виленском соборе был назначен благодарственный молебен по случаю победы над Наполеоном. Ранним утром, проходя мимо собора, Можайский увидел Александра. Александр вышел из собора, сел в карету и уехал, не взглянув на вытянувшегося перед ним офицера. Знакомый флигель-адъютант сказал Можайскому, что в соборе с раннего утра была репетиция богослужения. Царь, точно актер в театре, репетировал, где ему должно стать, как подходить к кресту. И Можайский удивился тому, как можно было тратить время на репетицию богослужения, когда решалось важнейшее для государства дело — поход русской армии за границу.
Александр был в темно-зеленом, почти черном, кавалергардском мундире с голубой лентой Андрея Первозванного. Медленно повернувшись на каблуках, он оглядел Можайского с головы до ног. Все ему показалось безукоризненным в молодом офицере, кроме взгляда, который он почел слишком смелым.
— Мне сказывали, что поездка твоя не лишена была дорожных приключений, — наклоняя чуть вправо голову, сказал Александр Павлович. — Ты в добром здравии?
От Данилевского Можайский знал, что царь глуховат на правое ухо. Это случилось с ним еще в детстве, когда бабушка, Екатерина, приказала стрелять из пушек, чтобы приучить внука к пушечному грому. Данилевский предупредил Можайского: отвечать надо громко, но не показывать виду, что знаешь о глухоте. А для того лучше становиться с левой стороны.
— Так точно, государь. Однако, ежели бы не подполковник Фигнер, навряд ли остался бы жив.
При имени Фигнера Александр выразил некоторое удивление, потом поднял брови вверх и сощурился, точно припоминая: кто бы это был? И опять стал глядеть на Можайского.
Оба они отражались в большом, до пола, зеркале, и Александр оглядел себя, мысленно сравнив свою немного отяжелевшую фигуру с сухой и стройной фигурой молодого офицера. Сравнение было не в пользу императора, и он нахмурился. Он уставился на Можайского выпуклыми голубыми глазами, точно спрашивая: «Что же тебе надобно?»
— Да, вот что, — сказал он, переходя на французский язык, — вы ведь сын полковника Платона Михайловича Можайского, что умер от ран после Аустерлица. Вы жили подолгу в Париже и Лондоне. Мне такие офицеры нужны, особенно сейчас, когда связи наши с союзниками будут все более укрепляться, — извольте же послужить при моем штабе. Не все же странствовать по большим дорогам, — он улыбнулся той «улыбкой глаз», которая сделала ему славу обольстительного собеседника, — я думаю, мы оба будем друг другом довольны.
На этом кончилась аудиенция. Можайский был немного удивлен: не было ни слова сказано о привезенных им депешах. Он приметил горящую свечу на столе и невольно взглянул на пепел жженой бумаги в камине. Может быть, в этом язычке пламени сгорело письмо Воронцова? Ему стало жаль напрасных трудов старика.
Двери кабинета закрылись за Можайским. Он быстрыми шагами пересек зал, не замечая того внимания, которое ему оказывали толпившиеся по углам придворные. Короткий разговор с царем показался им необычайно продолжительным для офицера в невысоких чинах. Это означало, что судьба офицера может счастливо сложиться.
Однако судьба Можайского сложилась иначе.
14
Редко кто мог похвастать, что видел Диму Слепцова в унынии, в грусти, в тяжелом раздумье. Разве только его слуга Григорий Кокин, который был при нем с юношеских лет. Но и Кокин, когда ему случалось видеть ротмистра в унынии, приходил в смущение.
Эскадрону Слепцова было приказано сопровождать придворную карету с неизвестным важным лицом до богемской границы. Лицо было очень важное, и проводить его вышел сам царь. Дима Слепцов лихо отсалютовал саблей. Александр, скользнув взглядом по офицеру и гусарам, с неудовольствием сказал Волконскому: «Откуда взяли этих янычар?»
«Янычары» были старослуживые гусары, почти все с георгиевскими крестами, прошедшие весь тяжкий и кровавый путь от Тарутина до Бауцена. Если не считать того, что султаны на киверах были недостаточно прямы и кони отощали немного, эскадрон выглядел отлично. Кони отощали оттого, что не хватало фуража, у союзников же, у немцев, без брани сена не выпросишь.
Александр сначала приказал посадить командира Ахтырского полка под арест, но за командира вступился Дохтуров, и дело кончилось выговором.
От такой обиды Дима Слепцов загрустил. Друзьям-приятелям было приказано говорить, что он уехал в главную квартиру, на самом же деле Дима Слепцов целыми днями лежал в палатке, с трубкой в зубах, вне себя от обиды и злости. Часто приходили ему на ум слова Ермолова: «Разве русские служат государю, а не отечеству?» Он был глубоко обижен за своих гусар, за ахтырцев, за полк, у которого была славная и не совсем обычная история.
То был полк из тех славных, постоянного войска «слободских» полков, которые сторожили Украину от набегов крымского хана. Ахтырка, Сумы, Изюм, — так назывались слободы, и от них пошли слободские полки — Ахтырский, Сумской, Изюмский. Другие были тогда времена — времена казачьих вольностей и привилегий. Полковник избирался старшинами, офицеры назывались сотниками, сотенными атаманами, есаулами, хорунжими. Войско состояло из поселенцев-землепашцев, офицер ничем не отличался от простого казака: оба они были земледельцами. При Петре было отменено избрание полковников, украинским дивизионным генералом назначили Петра Апраксина, ему было поручено командование слободскими рейтарскими полками. При Елизавете Петровне слободские полки стали набирать из русских и украинских поселенцев и дали им мундиры, отменив казачью одежду. А при Екатерине II полки стали называться гусарскими. Так родились Ахтырский, Сумской, Изюмский гусарские полки. Ахтырцев любили Кутузов и Багратион, ахтырцем был партизан, герой и поэт Денис Давыдов…
Теплый летний дождь стучал по полотнищу палатки. Пахло прибитой дождем дорожной пылью. Горнист отыграл зорю. Никогда в такой день Дима Слепцов не стал бы лежать один в палатке. Раз-другой он услышал голос приятеля, спрашивающего его, и ответ Григория Кокина:
— Уехали в главную квартиру.
«Ну и ладно, — раздумывал Слепцов, — пусть так, винюсь, не знал, что эскорт назначен австрийцу, а им надо товар лицом показать, особливо сейчас… Так отчитай, устыди, а для чего оскорблять весь славный полк… Вот под Тарутиным, когда отбили обоз Мюрата, Лешке Добрынину достался шитый золотом кафтан самого Мюрата. Он и выкинул штуку, напялил на себя кафтан и пошел куролесить по лагерю…».
Слепцов уже размышлял вслух и жаловался единственному своему слушателю, Кокину:
— Как раз это после боя у Тарутина было…
— В октябре месяце?
— В октябре месяце. Идет Лешка Добрынин по лагерю в кафтане Мюрата, вином от него разит, стоять рядом нельзя. Кругом все хохочут, офицеры и генералы — Коновницын с Кайсаровым — животы надорвали. Вдруг, откуда ни возьмись, в дрожках, сам фельдмаршал. И что он сделал с Лешкой Добрыниным? Покачал головой и только сказал: «Стыдно, господин офицер, не подобает, не прилично русскому офицеру наряжаться шутом… А вам, господа, над этим потешаться, когда враг у нас сидит в матушке-Москве и полчища его топчут нашу землю. Так и передайте всем своим, товарищи мои, что старику Кутузову в первый раз пришлось покраснеть за своих боевых товарищей»… А Добрынину что он сказал: «Поди, голубчик, к себе и сними это дурацкое платье…» Только и всего. Добрынин стоял, окаменев, как будто и капли в рот не брал, чуть со стыда не сгорел… Да, то был человек, фельдмаршал…