Изменить стиль страницы

— Бог мой! — вздыхая, сказал Гейсмар. — Все мы здесь верноподданные императора, все мы желаем ему славы и счастья… Но подумать только: совершить подвиги, равные подвигам Александра Македонского и Юлия Цезаря, повелевать Европой и… и теперь искать перемирия, вместо того чтобы стоять твердой ногой на Висле… И все оттого, что мы потеряли лучшие наши батальоны в России!

— Я ничего не понимаю в военных делах, я только скромный негоциант, но мне кажется — всему была причиной ужасная русская зима… — почтительно сказал итальянец.

Полковник Флоран горько усмехнулся:

— Дорогой мой, я рад бы согласиться с вами, но мы выступили из Москвы в октябре, и когда сражались под Малоярославцем, стояла теплая погода, почти парижская осень, мои друзья… Морозы начались, когда все было кончено и дело довершили партизаны… Партизаны! Я был в Испании и доложу вам — русские партизаны страшнее испанских гверильясов.

— Этому я верю, — заметил Гейсмар.

— Даже здесь, на берегах Эльбы, появились партизаны этого… Фигнера. Еще вчера, с русским полковником, князем… Шер… Чербатовым мы договорились о том, чтобы партизаны Фигнера признали, наконец, перемирие… В самый день подписания перемирия они отбили у меня пушку. Впрочем, Фигнер вернул эту пушку с учтивым письмом… Однако я вижу, что мы толкуем здесь о грустных вещах…

— Не могу понять, — вздыхая, сказал итальянец, — народы хотят мира. Для чего нужно было заключать перемирие, если не будет мира?

— Друзья мои, — с сердцем сказал полковник, — вы верные слуги императора, но вы не военные люди! Битва под Бауценом — напрасная резня! Мы не взяли у русских ни одного пленного, ни одной пушки!.. У русских есть резервы, у нас их нет. Вот почему нам пришлось итти на перемирие… Говорят, император послал к русскому царю Коленкура, но царь не хотел его принять…

Гейсмар попросил извинения и встал из-за стола. Ему хотелось побыть одному и собраться с мыслями.

Вот он у берегов Эльбы. Завтра полковник Флоран отбывает в Дессау, в свою бригаду. Вместе с ним барон Гейсмар сможет без малейших затруднений миновать французские аванпосты. Но по-прежнему он не мог решиться на этот шаг. Полтора месяца он пробыл в русской глазной квартире. Нессельроде принял его еще раз, но сказал лишь, что не видит никакой необходимости в пребывании барона Гейсмара в главной квартире. Что оставалось делать? Ехать в Лифляндию, в разоренную усадьбу? Без денег, без надежды на милости русского двора? Он терпел одну неудачу за другой — неудачное сватовство к Анеле Грабовской, пренебрежение Нессельроде. Не повезло ему и у Витгенштейна… Он ехал в Дессау с твердым намерением предложить свои услуги французам. Но этот полупьяный полковник выболтал горькую правду о французах. Стоило ли садиться на корабль, который идет ко дну? Остается Данциг, остается герцог Вюртембергский, брат русской императрицы. Рекомендательное письмо Витгенштейна к герцогу при нем, это последняя надежда.

Гейсмар толкнул ногой дверь и вышел во двор, освещенный тусклым фонарем, мерцавшим на высоком столбе.

Он пересек двор и увидел свою карету. Из приоткрытой дверцы высовывались длинные ноги Вальтера, его камердинера. Гейсмар разбудил его, сам не зная зачем, с ненавистью посмотрел на заспанное, небритое лицо, обругал и отошел. Ему послышались тихие голоса, он различил русские слова, прислушался, шагнул вперед и увидел человека богатырского роста и двух гусар, судя по мундирам — ахтырцев.

— Пал на меня жребий, отдают меня в рекруты, — слышался молодой голос, — матушка плачет, отец плачет: «На кого покидаешь дом родительский, кто очи мне закроет в смертный мой час да кто родительское благословение примет?..» А тут Дарьюшка, невеста моя, вся изошла слезами: «Покидаешь меня ни мужней женой, ни вдовой, не дал нам повенчаться староста…» Сам стою и плачу: «Не рвите мне сердце, не всем же помирать на войне, авось приду с полком, дослужусь до чина…» Гляжу и думаю: что оставляю? Избу — четыре стены в саже, пол в щелях, печь без трубы, в оконницах — пузырь… Кадку с квасом, два-три горшка, стол, мною срубленный, свинью да теленка, что спят с нами в избе. Кабы не отец с матушкой, не Дарьюшка-невеста, не о чем было бы тужить… О господах не заплачу.

— А кто твои господа? — спросил человек богатырского роста.

— Есипово наша деревня прозывается. Родовое имение было господ Есиповых. Старый барин три года как помер, а барыня в Питер уехала, а деревню нашу и двести душ продала отставному городничему. При старом барине были мы на оброке, городничий жаден, за грош удавится, сызнова завел барщину. Посадил нас на пашню, отнял всю землю, скотину нашу купил, цену дал, какую сам захотел. Шесть дней в неделю на него работаем; чтоб не померли с голоду, положил нам месячину, выдает хлеб семейным, а у кого семейства нету — кормит на господском дворе по разу в день; в мясоед пустые щи, а в посты хлеб с квасом. Которого ленивым сочтут, дерут без жалости розгами, батожьем и кошками…

— Двадцать лет отслужил, — послышался хриплый голос, — пять лет до чистой осталось, родного лица не увидишь, разве только пригонят рекрутов, повстречаешь земляка, он тебе порасскажет, и видишь: как было двадцать лет назад — так и осталось, все та ж барщина, да подушная подать…

— Э, дядя, — вздохнул молодой гусар, — мы плохо жили, а наши соседи и того хуже. Отдал их барин с головой чужому в аренду, и дерет он кожу. На приказчика господского барину пожалуешься, а на арендатора кому пожалуешься?

Наступило молчание, слышно было, как вздыхал молодой гусар.

— Терпелив русский человек, терпит до крайности, а придет, конец терпению — ни на что не посмотрит…

— Верь — не верь, а я с охотой шел под красную шапку, — заговорил другой гусар. — Не легкая солдатская жизнь, да ведь жить у господ хуже… Госпожа наша, графиня Ротермунд — может, слышали? — чистая ведьма киевская, жестокосердая, сына родного с голоду уморила. Ведут меня в город, родичи плачут, а я говорю: «Чего плачете, радоваться надо, что умру в честном бою, а не под батожьем, под кошками, в кандалах, в погребе, наг и бос, при всегдашнем поругании…»

Вот и пришлось померяться лбом с ядром, понюхать из пушечной табакерки солдатского табачку.

— Что ж, дядя, годков пять еще осталось и по чистой?

— По чистой. Ступай на все четыре стороны, — да помни наказ: бороду брить, милостыни не просить. А то узнаешь, почем березовые веники на съезжей, даром что кавалер, — и он тяжело вздохнул:

— …двадцать лет служу, дважды бит палками, а с той поры, как сдали меня в Ахтырский полк, и совсем у нас в полку палки вывелись…

— Это, брат, какой полк и какой командир…

— Послушаешь вас, — сказал человек богатырского роста, — и жить не хочется. Господи, когда ж мы будем по своей воле жить!

В другое время Гейсмара рассердил бы этот разговор, может быть, он бы пожурил начальство и обругал солдат, которые смели так осуждать законные порядки, и особенно богатыря, который говорил как истый бунтовщик. Но сейчас Гейсмар задумался лишь над тем, что делают эти трое русских в Виттенберге. Однако ничего удивительного не было в том, что в Виттенберге находились русские: их аванпосты в десяти верстах и, по-видимому, гусары сопровождали русского курьера.

Медленно шагая, Гейсмар возвратился в гостиницу. Спать не хотелось, но не очень хотелось и возвращаться к собеседникам. Что мог ему еще оказать этот похожий на древнего галла усатый полковник? Однако делать нечего — он вернулся в зал и увидел, что на том месте, где он сидел раньше, расположился офицер в русском мундире. Офицер тотчас встал и уступил место Гейсмару. На миг они оба оцепенели от изумления. Перед Гейсмаром, в мундире русского офицера, стоял тот самый Франсуа де Плесси, которого месяц назад он видел в Грабнике в поместье графини Грабовской.

Должно быть, офицер тоже узнал Гейсмара, хотя и старался не показать виду. Они поклонились друг другу, и офицер сел рядом с итальянцем.

Разговор шел о прошлогоднем карнавале.

— Нынешний карнавал нельзя сравнить с прошлогодним. Сколько было веселья, сколько остроумия… Какие карнавальные песенки — canti carnavaleschi!.. — разливался соловьем синьор Малагамба.