— Нет, Паша, не подумаешь. Будь я невинной девушкой и недели на две моложе — проходу бы тебе не дал. Такой парень пропадает!

Пашка уже было хотела высказаться по поводу идентификации личности Иорданова с любой, даже самой захудалой невинной девушкой, но тут заработала рация.

Примерно в то же самое время или чуточку раньше в кабинет Виктора Васильевича Стародубцева вошел Смирницкий. Он молча, ни слова не говоря, протянул начальнику два листочка. Стародубцев надел очки.

— Так… Начальнику колонны… Прошу освободить от занимаемой должности водителя в связи с переходом на другую работу. Понятно… А это?

— Радиограмма в редакцию. Прошу завизировать.

Стародубцев, как и тогда, с интересом взглянул на своего водителя поверх очков.

— Что здесь? Заместителю главного редактора… Так. А почему не главному?

Смирницкий неопределенно пожал плечами. Стародубцев продолжал читать:

— «Ближайшем будущем прошу резервировать пять „подвалов“. Гарантирую серию очерков о рабочем классе острие пятилетки». О нас, значит? Выходит, что о нас.

Корреспондент жизнерадостно кивнул, чувствуя, что делает доброе дело:

— Конечно! О ком же еще?! Теперь изнутри знаю. Прославлю. Слава и почет — на всю страну.

Нет, что-то здесь не понравилось старому полковнику, не так как-то вышло. Встал он, походил по комнате, остановился перед Смирницким.

— Прославишь, значит? Нет, сынок, лучше б ты этого не делал. И не потому, что слава нам не нужна, — слава богу, живые люди. От тебя не надо.

Смирницкого покоробило, но он продолжал улыбаться:

— Разве я плохо работал?

Начальник колонны вздохнул, тяжело вздохнул Виктор Васильевич.

— Нет, сынок, работал-то ты хорошо. Почти наш стал, да не совсем… Вот потому и не писал бы ты лучше. Все равно мы тебе до конца не поверили.

— Знаете, не понимаю я вас, Виктор Васильевич, — развел руками Смирницкий. Он закурил, раздраженно чиркая спичкой о коробок. — Честно, не пойму.

— Чего же тут не понять? — спокойно и даже как-то задумчиво произнес Стародубцев. — Работал ты руками, писать будешь головой, а для души… ты дело нашел? Есть оно у тебя? Да по мне любой мой, даже не самый хороший, водитель дороже тебя — хорошего.

— Тут вы перебираете, Виктор Васильевич, — обиделся Смирницкий. — Это почему же?

— Почему? — Стародубцев на мгновение задумался. — А потому, что нельзя начать дорогу с середины. Впереди-то будет лишь полдороги. И назад не воротишься. Как же ты ее всю поймешь? Ну как, ответь мне.

Виктор снова попытался улыбнуться:

— Ну что тут ответить? А допустим, я… додумаю начало? Дофантазирую? Ведь это мое право, не так ли? Тема позволяет широко мыслить.

В ответ улыбнулся и Стародубцев, горько улыбнулся, почти по-стариковски:

— Ну а жизнь свою… ты тоже додумаешь? Дофантазируешь? Или ее строить надо? Как дорогу…

Однако Виктор Михайлович Смирницкий, человек, по мнению Стародубцева, не нашедший себя в жизни, был все же опытный журналист. Так или иначе, тертый и битый. И потому он не стал разубеждать человека старой формации, бывшего полковника, чей смысл жизни, а значит, и кругозор на выходили и за пределы тайги. Видел Смирницкий в этом некую ущербность и, хотя понимал, что думать так нехорошо, заставить себя думать иначе не мог. Потому-то он и повел себя дипломатично, как настоящий репортер, который даже в самой невыгодной для себя ситуации все же ухитряется взять интервью у развесившей уши чудаковатой знаменитости.

— Будет вам, Виктор Васильевич, — в примирительном тоне произнес Смирницкий. — Ну что обо мне? Полдороги, дорога… Вон я с Баранчуком спор затеял и… проиграл. Это для меня куда важнее. Проиграл, и все тут.

Виктор Васильевич усмехнулся, искоса глянул на собеседника:

— Да что там он значит — ваш спор? Дело совсем в другом! Эдуард — парень крепкий. Уж он-то свою дорогу с истока начал… И идет по ней твердо.

Виктор Смирницкий про себя усмехался. И понял — клюнуло.

— А с чего она, по-вашему, начинается, дорога? — спросил он невзначай. — Ну хотя бы эта, которую сейчас строите? С чего?

Полковник в отставке задумался, вздохнул, расправил плечи. Снова вздохнул.

— Действительно, с чего же она начинается? Конечно, можно сказать так: новенький корчеватель, глухо урча, развернулся на месте и двинулся на первые кедры… Красиво? То-то. Это для тебя. А я и не помню сейчас, чей самосвал задрал тогда кузов в небо и первые семь кубов грунта ухнули в болото. Потом были десятки, сотни тысяч кубов. С чего? А ни с чего… У каждого свое начало. У одного — корчеватель, у другого — самосвал. Вот, скажем, вобьют в землю пикетный столбик с цифрой «0». Нолевая отметка… ноль километров дороги… Еще и в помине нет ни одного километра железнодорожного полотна, ни одна шпала не коснулась насыпи… Так? Может быть, это начало? Ан нет. Потому что рядом уже давно петляет лежневка — чья-то другая дорога. Хоть и деревянная, да единственная, своя. И все дела!

Наверное, много бы еще полезного из этого монолога почерпнул для себя Виктор Смирницкий, если бы за дверью, ведущей в радиостанцию, не возникли шум, и гам, и даже крики.

Дверь с треском распахивается (что строжайше запрещено Стародубцевым), и на пороге возникает радист, и уши его пылают пуще обычного. За радистом сомкнутыми рядами, сияя, толпится вся гопкомпания, явно желая войти.

— Товарищ, полковник! Виктор Васильевич! — орет Вовочка, — Виктор Васильевич, вот она! Пришла наконец!

Володя яростно размахивает над головой листом бумаги обычного формата.

— Кто? — недоумевает Стародубцев. — Кто пришел?

— Да радиограмма же! — вопит радист. — То есть он — приказ! Читайте!

Стародубцев берет листок из скачущих пальцев радиста и надевает очки.

Он снова перечитывает. И протягивает листок Смирницкому.

— Вот он — приказ о передислокации в сторону горизонта, — говорит Стародубцев. — Может быть, это для кого-то начало? А? Как считаешь, корреспондент? Хорошая тема..

Когда, как и почему приходит тревога?

Что мы знаем, об этом чувстве?

Иногда оно реально и имеет под собой основательную базу для переживаний и волнений.

Иногда кто-нибудь скажет всего лишь одно слово и даже не в твой адрес, и возникает острое ощущение чего-то тревожного и неспокойного на душе.

Но иногда ничего не бывает. Ровным счетом — ничего. А в самой природе возникает нечто, что заставляет сжиматься сердце в тревожном предчувствии.

Вот и сегодня сумеречный лунный свет осветил единственную улицу вагон-городка сто тридцать первой механизированной колонны зыбким тревожным светом. Он, этот свет, забрался во все закоулки меж домами, посеребрил тревожно-волшебной фосфоресцирующей краской стены и крыши вагончиков, разлился мертвенной бледностью по холмистым рельефам сугробов, превращая их в заколдованные фигуры диких и страшных лесных зверей.

Этот вечер принес ощущение зыбкости и неустойчивости, эфемерности всего земного перед тайными и непостижимыми глубинами мироздания.

И даже воздух — обычный северный морозный воздух — и тот стал зыбок и нереален.

Но что это?

Где-то далеко залаяла собака.

Простучала автоматная очередь.

Прочертила ночное небо угасающая ракета.

А скорее всего, это нам привиделось и прислышалось. Это нам показалось.

И все-таки он появился — человек в телогрейке. Крадучись прошел вдоль стены, прислушался, осторожно заглянул в окно. Будто бы тонкий лучик света повторил путь его взгляда; от стенки к стенке, от кровати к кровати. Пусто… Нет, на одной из них спит Баранчук — лицом к стене. А над его головой, на гвозде, крест-накрест — ружье и гитара. Удача!

И тогда человек в телогрейке вошел в дом. Двигаясь бесшумно и осторожно, он приблизился к спящему и, протянув руку, медленно стал снимать со стены ружье. Он почти уже снял его, но скованные морозом пальцы утеряли былую гибкость и задели струны гитары. Раздался фальшивый звук, такой же, как и тогда, когда к гитаре прикасался Смирницкий. Человек в телогрейке спиной попятился к двери, держа ружье наготове, стволами на Баранчука, не спуская со спящего глаз.