Изменить стиль страницы

Давно уже не был Звягинцев под таким сосредоточенным и плотным огнем, давно не испытывал столь отчаянного, тупого, сверлящего сердце страха… Так часто и густо ложились поблизости мины и снаряды, такой неумолчный и все нарастающий бушевал вокруг грохот, что Звягинцев, вначале как-то крепившийся, под конец утратил и редко покидавшее его мужество и надежду уцелеть в этом аду…

Бессонные ночи, предельная усталость и напряжение шестичасового боя, очевидно, сделали свое дело, и когда слева, неподалеку от окопа, разорвался крупнокалиберный снаряд, а потом, прорезав шум боя, прозвучал короткий, неистовый крик раненого соседа, — внутри у Звягинцева вдруг словно что-то надломилось. Он резко вздрогнул, прижался к передней стенке окопа грудью, плечами, всем своим крупным телом и, сжав кулаки так, что онемели кончики пальцев, широко раскрыл глаза. Ему казалось, что от громовых ударов вся земля под ним ходит ходуном и колотится, будто в лихорадке, и он, сам охваченный безудержной дрожью, все плотнее прижимался к такой же дрожавшей от разрывов земле, ища и не находя у нее зашиты, безнадежно утеряв в эти минуты былую уверенность в том, что уж кого-кого, а его, Ивана Звягинцева, родная земля непременно укроет и оборонит от смерти…

Только на миг мелькнула у него четко оформившаяся мысль: «Надо бы окоп поглубже отрыть», — а потом уже не было ни связных мыслей, ни чувств, ничего, кроме жадно сосавшего сердце страха. Мокрый от пота, оглохший от свирепого грохота, Звягинцев закрыл глаза, безвольно уронил между колен большие руки, опустил низко голову и, с трудом проглотив слюну, ставшую почему-то горькой, как желчь, беззвучно шевеля побледневшими губами, начал молиться.

В далеком детстве, еще когда учился в сельской церковноприходской школе, по праздникам ходил маленький Ваня Звягинцев с матерью в церковь, наизусть знал всякие молитвы, но с той поры в течение долгих лет никогда никакими просьбами не беспокоил Бога, перезабыл все до одной молитвы — и теперь молился на свой лад, коротко и настойчиво шепча одно и тоже: «Господи, спаси! Не дай меня в трату, господи!..»

Прошло несколько томительных, нескончаемо долгих минут. Огонь не утихал… Звягинцев рывком поднял голову, снова сжал кулаки до хруста в суставах, глядя припухшими, яростно сверкающими глазами в стенку окопа, с которой при каждом разрыве неслышно, но щедро осыпалась земля, стал громко выкрикивать ругательства. (…) Но и это не принесло облегчения. Он умолк. Постепенно им овладевало гнетущее безразличие… Сдвинув с подбородка мокрый от пота и скользкий ремень, Звягинцев снял каску, прижался небритой, пепельно-серой щекой к стенке окопа, устало, отрешенно подумал: «Скорей бы убили, что ли…»

А кругом все бешено гремело и клокотало в дыму, в пыли, в желтых вспышках разрывов. (…)

Артиллерийская подготовка длилась немногим более получаса, но Звягинцев за это время будто бы вторую жизнь прожил. Под конец у него несколько раз являлось сумасшедшее желание: выскочить из окопа и бежать туда, к высотам, навстречу двигавшейся на окопы сплошной, черной стене разрывов, и только большим напряжением воли он удерживал себя от этого бессмысленного поступка».

А ведь это описана «всего-навсего» получасовая артподготовка. Что же говорить о двух-трех-четырехчасовой, о многосуточной артподготовке, когда психологически подавленные солдаты уже равнодушно ожидают своей смерти и их воля к сопротивлению оказывается совершенно сломленной.

В начале 90-х гг. XX в. в Таджикистане начались военные действия с афганскими моджахедами. Одна из российских застав оказалась окруженной и подверглась минометно-пулеметному обстрелу. В бою погибли 27 пограничников. 16 уцелевших бойцов во главе с командиром отряда капитаном Дмитрием Разумовским вырвались из окружения.

Мне довелось увидеть жуткие кадры, запечатлевшие эту горстку солдат сразу после боя, представших перед начальником заставы. Грязные, закопченные, оборванные, без головных уборов. Короткий сбивчивый доклад Разумовского. Шальные глаза, одышка, бессвязная речь, сквозь которую прорываются рыдания. Все солдаты, вцепившись в автоматы, стоят по стойке «смирно», как и положено, но с опущенными головами. Их колотит дрожь. ВСЕ ПЛАЧУТ! Все шестнадцать. Трясутся головы и вздрагивают плечи, по черным щекам катятся ручьи слез, лица искажены, слышны всхлипывания и какие-то прерывистые поскуливания, переходящие в почти беззвучный вой.

Боевой шок.

Все шестнадцать — герои…

(Подполковник Дмитрий Александрович Разумовский погиб в 2004 году во время трагических событий в г. Беслане, при штурме школы, захваченной террористами.)

Последняя война всегда является святой. Пока не потускнели в памяти кровавые сцены, пока живы ее участники и вдовы, пока свежи на кладбищах могилы, пока не утихла боль.

Но проходят годы. Появляются новые горячие точки. Умирают ветераны. И та, предыдущая война отходит в прошлое. О ней, зачастую с искажением фактов, пишутся приключенческие книги, снимаются кинобоевики, рисуются забавные комиксы и беззлобные карикатуры, сочиняются отвлеченные анекдоты, выпускаются игры. О ее жертвах и уроках вспоминают все реже. Табу святости ослабевает.

Сначала были в ходу анекдоты о революции и Гражданской войне, потом они стали затрагивать Великую Отечественную. (Прошу не путать с анекдотами о Ленине, Петьке и Василии Ивановиче, Штирлице и Мюллере. Это лишь реакция устного народного творчества на популярные личности и персонажи.)

Я уж не говорю о бесконечных байках про советских военных советников и инструкторов в Корее, Вьетнаме, Анголе и на Кубе. А в результате к войнам минувших времен вырабатывается отношение как к чему-то несерьезному.

Говорят, что смехом человек защищается от страха. Может быть. Но это значит, что природа сама успокаивает своих детей, чтобы они были готовы броситься в очередную бойню.

Я, к сожалению, не помню, кому именно принадлежит фраза, но отвечаю за ее дословность: «Все забыто народной памятью: и миллионы смертей, и тиранические амбиции. И лишь истории верности и предательства продолжают волновать сегодня и нас, читающих эти строки».

Вот так война предстает перед нами в своей самой привлекательной, самой романтической маске. Она кажется нам гораздо более симпатичной, чем вид человеческих мучений и горя, и от этого более живуча. С каким удовольствием мы готовы воспринимать описание боевой техники, фантастических подвигов, удивительных судеб, случаев самоотверженности и преданности.

А как приятно читать о милосердии, проявленном нашими соотечественниками, особенно если в этом признаются враги! Как, например, рассказ пленного солдата французской морской гвардии, который я приведу ниже:

«Пока мы грелись около нескольких сосновых полешков, подошел казак, высокий, худой, сухой, до того свирепый видом, что мы невольно попятились. Он подошел к нам по-военному и стал что-то говорить, но мы не понимали; вероятно, он спрашивал о чем-нибудь. В нетерпении на то, что мы ничего не поняли, он сделал знак недовольства, обеспокоивший нас: однако, заметивши это, он в ту же минуту придал своему лицу доброе выражение и, увидев, что одежда моего приятеля была в крови, выказал желание осмотреть его рану и сделал знак следовать за ним.

Он свел нас в ближайшую избушку. Вышла женщина, которой он приказал постлать соломы и согреть воды, а сам ушел, дав понять, что воротится. Она бросила нам немного соломы, но позабыла о воде, а мы не смели слишком настойчиво напоминать ей. Когда он воротился, то прежде всего спросил жестом: ели ли мы? Мы отрицательно покачали головами. Вероятно, он потребовал от женщины, чтобы она дала нам поужинать, и за ее отказ крепко стал бранить ее. Тогда она показала ему чашку с каким-то варевом и, по-видимому, уверяла его, что больше у нее ничего нет. Казак стал шуметь, даже грозить, но безуспешно — она поставила только греть воду для нас. Он опять ушел и скоро воротился с куском соленого свиного жира (сала. — O.K.), на который мы набросились, несмотря на то что он был сырой. Пока мы ели, казак смотрел на нас с видимым удовольствием и рукою показывал, чтобы мы не наедались сразу.