Изменить стиль страницы

Не считаю приличным вступать в спор, — объявил ученый, — но разрешите напомнить, что бывали случаи…

Вот именно, отдельные случаи, — ответил монах. — В глубине межзвездного пространства, когда нас ничто не отвлекало, а с другой стороны, когда мы пресыщались сведением счетов и нам становилось до смерти скучно. Тогда мы объединялись просто со скуки. Однако до состояния, какого от нас ожидали там на Земле — до чистопробного общего разума, — все равно оставалось куда как далеко. Хотел бы я поглядеть на физиономии чванливых неврологов и психологов с птичьими мозгами, всех, кто разрабатывал эту схему, доведись им узнать, чем обернутся их расчеты в действительности. Хотя, конечно, они все до одного давно мертвы…

Пустота, — изрекла светская дама, — это она бросала нас друг к другу. Пустота и неизвестность за стенами Корабля. Мы жались друг к другу как трое детишек, перепуганных пустотой. Три разума сбивались в кучу ради самозащиты, а больше ничего и не было.

Да, возможно, — согласился ученый, — вы подошли близко к истине. При всей горечи ваших слов — довольно близко.

Никакой во мне нет горечи, — не согласилась светская дама. — Если обо мне вообще вспомнят, то как о самоотверженной особе, которая всю жизнь жертвовала собой, а в конце концов принесла жертву большую, чем можно ждать от кого бы то ни было. Обо мне будут думать как о той, что отдала и тело и отраду смерти ради продвижения к…

Вот и вновь, — заметил монах, — все сводится к обычному человеческому тщеславию и греховным людским надеждам. Насчет отрады смерти я с вами не согласен, а насчет пустоты вы правы.

Пустота, — повторил ученый, обращаясь к себе. — Да, вне сомнения, всему виной пустота. Ну не странно ли: казалось бы, я должен был воспринять пустоту как должное, я и не ждал ничего другого, а все-таки не воспринял и не примирился. И меня обуяла та же инстинктивная реакция, что и двух других, и завершилась она тем же позорным страхом. Но я-то знаю и всегда знал, что пустота — понятие относительное! Космос вовсе не пуст, и мне это прекрасно известно. В космосе есть материя, пусть разреженная, и значительная ее доля состоит из довольно сложных молекул. Я повторял себе снова и снова: там не пустота, там не пустота, там есть материя. Но сколько ни повторял, а убедить себя не мог. Наверное, оттого, что в кажущейся пустоте космоса царят безразличие и неприютность, человек хочет спастись от них и забивается в свою скорлупу. Самое худшее в пустоте то, что кажешься себе таким маленьким и ничтожным, а ведь это чепуховая мысль, с которой надо бороться, потому что жизнь, пусть малая по размеру, не может быть ничтожной. По существу, если что-то имеет значение во всей Вселенной, то это — жизнь…

И все-таки, — напомнил монах, — случалось, что мы преодолевали свой испуг и не жались друг к другу, а забывали о Корабле и становились новоявленной сущностью, шагающей по пустоте самым естественным образом, словно мы гуляем по лугу или по саду. Мне всегда сдавалось, что это случается только тогда, что такое состояние наступает только тогда, когда мы доходим до крайности, до последней черты, до самого края хилых способностей человечества. Тогда и только тогда наступает это состояние, будто срабатывает предохранительный клапан, и мы вступаем на новую плоскость бытия…

Ну что ж, я тоже вспоминаю нечто в таком роде, — поддержал монаха ученый, — и это воспоминание внушает мне кое-какую надежду. Вот, казалось, мы совсем зашли в тупик, почти убедили себя в безысходности нашего положения — и вдруг вспоминается фактик, подающий надежду. Беда в том, что ситуация для нас внове. Прошла тысяча лет, а все еще внове. И ситуация столь уникальная, столь чуждая всем человеческим представлениям, что остается лишь диву даваться, как мы умудрились не запутаться еще основательнее.

В беседу опять вступила светская дама:

Вы не забыли, что здесь, на этой планете, мы время от времени улавливали иной интеллект? Даже не интеллект, а как бы его дуновение, словно мы охотничьи псы, унюхавшие старый след. Ныне мы познали всю мощь интеллекта Пруда, — говорю об этом с неохотой, хватит с меня иных разумов, сыта по горло, — но ведь интеллект Пруда вроде бы вовсе не тот, какой мы улавливали. Возможно ли, чтобы на этой дурацкой планете существовал еще один развитой интеллект?

Может, это существо, запертое во времени, — предположил монах. — Дуновение, которое мы замечали, было очень слабым, почти неуловимым. Будто интеллект нарочно укрылся, не желая, чтоб его обнаружили.

Сомневаюсь, что ваша догадка правдоподобна, — заявил ученый. — То, что арестовано во времени, скорее всего, заметить вообще нельзя. Не могу представить себе более надежного изоляционного материала, чем экран остановленного времени. Самое ужасное, что о времени мы ведь совсем ничего не знаем. Пространство, материя и энергия — факторы, которые мы вроде бы постигли, поняли их смысл, по крайней мере, теоретически. А время остается полной загадкой. Мы не в силах даже убедиться в его реальном существовании. У времени нет рычагов, за которые можно ухватиться, чтоб его исследовать.

Значит, тут может скрываться еще один интеллект, нам неизвестный?

А мне все равно, — оповестила светская дама. — Не знаю и не хочу знать. Надеюсь, что милая головоломка, в которую нас угораздило вляпаться, так или иначе вскоре подойдет к концу, и мы уберемся отсюда восвояси.

Да уж, осталось недолго, — откликнулся монах. — Может, еще несколько часов. Планета закрыта, и больше тут ничего не сделаешь. Поутру они отправятся к туннелю, осмотрят его снова и поймут окончательно, что исправить его не смогут. Но, прежде чем это произойдет, нам предстоит принять решение. Картер нас не спрашивал, побоялся спросить. Побоялся услышать наш ответ.

Ответ, разумеется, будет отрицательным, — без колебаний заявил ученый. — Как ни жаль, мы обязаны ответить «нет». Картер, наверное, подумает о нас неприязненно. Вероятно, скажет, что мы утратили человечность вместе с телами и сохранили лишь безучастный рассудок. Но это в нем будет говорить его доброта, не помнящая, что мы обречены на суровость, что доброта здесь, вдали от нашей прежней благоустроенной планеты, не может играть никакой полезной роли. Более того, такая доброта не была бы благом для самого Плотояда. Он был бы вынужден влачить жалкое существование в железной клетке, рядом с Никодимусом, который его ненавидит. И Плотояд, в свою очередь, ненавидит робота, а может, и боится. Мы спровоцировали бы ситуацию, день за днем подбрасывающую угли в костер его позора: он, заслуженный воин, убивший множество зловредных чудищ, и вот пал так низко, что боится двуногой машины — Никодимуса…

И правильно боится, — заметил монах, — потому что рано или поздно Никодимус бы несомненно его прикончил.

Он такой неопрятный, — вставила светская дама, мысленно содрогнувшись. — Такой нечувствительный, и никакого в нем изящества, никакой предупредительности…

Вы о ком? — осведомился монах. — О Плотояде или о Никодимусе?

Ну что вы! Вовсе не о Никодимусе. Никодимус у нас смышленый.

Глава 26

Пруд испустил крик ужаса.

Хортон уловил крик краем сознания и шевельнулся, с трудом выбираясь из дремотного тепла, близости, интимной наготы, цепляясь всеми чувствами за человека рядом, за женщину — но нет, ее принадлежность к роду человеческому была важна не менее, чем пол, ведь на этой планете людей было двое, всего только двое.

Пруд издал новый крик, тревожный и резкий, как сирена, и крик вошел в мозг ножом. Хортон сел, кутаясь в одеяло.

— Что с тобой, Картер Хортон? — сонно осведомилась Элейн.

— Это Пруд. Там что-то неладно…

Первый проблеск рассвета уже взбежал по небу на востоке, пришла призрачная полутьма, из которой смутными силуэтами выступали деревья и домик Шекспира. Костер почти догорел, от него остался лишь слой углей, подмигивающих воспаленными докрасна глазками. За костром, повернувшись в сторону Пруда, стоял Никодимус. И не просто стоял, а застыл в полный рост настороже.