– Так точно, товарищ Сталин.
– И это тоже интересно… Предыдущий раз он осуществлял общее руководство крупной войсковой операцией с привлечением сил нескольких стран только при высадке в Нормандии, в июне, с тех пор ему большой воли не давали… Всем, уверен, интересно, как он справится в этот раз. Кто у них на острие?
– Немцы, – ответил Штеменко. – Новички на нашем фронте, могут нарваться с непривычки. Монтгомери их, похоже, за пушечное мясо держит, гонит вперед без оглядки. В первом ударе немцы двести танков пустили, но достаточно легко откатились назад. Штук пятьдесят на наших позициях осталось. А через два часа 5-я танковая армия нанесла удар чуть севернее, по армии генерала Казакова. В этом ударе было, по нашим прикидкам, танков двести-триста, в том числе значительное число тяжелых и сверхтяжелых, которые, несмотря на отчаянное сопротивление наших войск, несколькими клиньями рассекли позиции 10-й Гвардейской армии…
– Что делается для восстановления положения? – спросил Сталин вполне спокойным голосом.
– Пока ничего, товарищ Сталин.
Тот спокойно кивнул. Идея Жукова обсуждалась достаточно подробно, чтобы Верховный проникся ее замыслом. Многих коробила такая откровенная жестокость, но это, во всяком случае, было хоть как-то оправдано с военной точки зрения. Когда дивизии просто бросают на пулеметы в наступлении без подготовки, а потом за их гибель снимают их же командиров – это одно. А когда ими жертвуют ради более крупной цели – это уже совсем другое. Оба способа, к сожалению, стали уже частью русского стиля ведения войны, но к сорок четвертому за первый, по крайней мере, начали карать.
В данном случае Сталин и Жуков принесли в жертву две армии, на которых пришелся удар Монтгомери. Не из излишней кровожадности, не для собственного удовольствия и не легко. Просто так было необходимо. Это было ценой. Вплоть до вчерашнего дня не было известно, на кого именно придется главный нажим, и только к полудню выяснилось, что 22-я армия осталась чуть южнее полосы вражеского наступления. В отличие от обычной советской тактики, когда наступление начиналось одновременно на нескольких участках, поддерживаемое многочисленными отвлекающими и вспомогательными ударами, противник сконцентрировался на одном, достаточно узком, секторе, вложив в него всю огневую мощь первого эшелона, и только после обозначения успеха начал распирать создавшиеся коридоры значительными силами.
Когда к вечеру семнадцатого немцы получили все, на что еще были способны обреченные армии, к ним присоединились американские и британские дивизии, начавшие развивать наступление за Мюнстер и Белефельд. Взломав без большого труда не слишком-то устойчивую оборону только недавно начавших закапываться в землю русских, 1-я американская армия развернулась почти прямо на север, став разграничителем усилий новых союзников по рассечению советских фронтов на британо-германскую и американскую «зоны ответственности».
Командующий армией генерал-лейтенант армии США Куртни Ходжес получил к наступлению на одну дивизию меньше обещанного – VIII корпус остался без 106-й пехотной дивизии, которая в ополовиненном состоянии была придержана в глубоком тылу для доформирования. Но армия зато имела полнокровную бронетанковую дивизию – величайшую ценность на Русском фронте, где количество танков на километр определяло успех или неуспех операции, производившейся на любую мало-мальски значительную глубину. Американская 9-я бронетанковая дивизия была одной из немногих частей, не имевших своего прозвища, так популярного среди остальных. Только в армию Ходжеса входили «Плющ» (4-я пехотная), «Голова индейца» (2-я пехотная), «Ключевая» (или «Краеугольная») 28-я пехотная, а в соседях у них были дивизии с самыми разными экзотическими названиями и эмблемами, включая бронетанковые «Везучую семерку» и «Ад на колесах».
Привнесение в войну чего-то личного имело гораздо большее значение, чем может показаться с первого взгляда. Война является механизмом, направленным на уничтожение в человеке всего внутреннего, всего своего, не открытого другим. Только генерал или маршал получают наконец право хоть на какую-то оригинальность, на выражение своих мыслей, не до конца подавляемое вышестоящим начальством. Непосредственно же воюющие люди одеваются в одинаковую для всех форму, им выдают одинаковое оружие, они носят каски, которые делают их похожими как гвозди. Все это подчинено одной цели – дать человеку понять, что его личные переживания, его собственное, частное нежелание умирать не имеет никакого значения, что он всего лишь один из многих. И только когда продолжительность жизни человека на войне начинает несколько возрастать, когда пришедшие в часть солдаты успевают познакомиться друг с другом, прежде чем их убьют или отправят в дальний госпиталь, только тогда можно начинать чуть-чуть понижать этот забор, ограждающий человеческие привычки, выкрашенный, соответственно, в «полевой серый» или желтовато-зеленый цвет гимнастерок. При этом человек все еще остается винтиком, но ему начинают разрешать считать ту машину, в которой он ввинчен, своей. Тогда и появляются напыщенные названия вроде германских «Валлонии» или «Охраны фюрера», политически выверенные «Ясский», «Львовский» и так далее у советских дивизий и корпусов и более раскованные, иногда даже юмористические, вроде «Громыхающего Стада»[113], у американцев. И солдаты начинают даже гордиться этими названиями – не понимая, что все это не имеет никакого значения для бессмысленного железа, несколько граммов которого, если им придать подходящую форму и достаточную скорость, способны пресечь жизнь участвующего во всем этом безумии человека, оставив его семье лишь желтеющую похоронку или свернутый треугольником флаг с пришпиленной к нему медалью. И постаревшие солдаты, пережившие его на десятки лет, будут говорить: «Да, мы были „Кричащими Орлами“[114] или „Гвардейским Краснознаменным Одесским полком“, мы были крутые ребята, все как один…» И старики будут кивать головами и вспоминать давно забытые имена – потому что у них больше нет оружия и нет сил, и гордые названия на эмблемах и нашивках, раз или два в год пришпиливаемых к гражданским костюмам, – это все, что у них осталось…
Для солдат советских армий, разбитых, разрубленных на части, выжженных артиллерией и вытоптанных траками немецких, американских, английских или канадских танков, это все не имело никакого значения. Даже для тех из них, кто еще оставался жив. 130-й латышский стрелковый корпус генерала Бранткална, один из немногих еще держащихся островков в море текущих на северо-восток дивизий с белыми крестами и белыми звездами на танковой броне, доживал свои последние часы. Цепочка холмов, вытянувшаяся почти правильной дугой между двумя испепеленными фольварками, была истерзана всеми видами оружия – насколько это только возможно. Считать немецкую артиллерию слабой может только тот, кто не был под ее ударом. И считать немецкую авиацию разбитой может только тот, на кого в конце сорок четвертого года не падали бомбы «восемьдесят восьмых», безнаказанно плывущих в затянутом дымом пожаров небе.
Их обошли уже слева и справа, и «пантеры» уже пытались ударить сзади – и так же отходили, ища себе более полезное для здоровья занятие, чем добивание отчаянно огрызавшегося корпуса. Бранткалн все понимал. Его, конечно, не просвещали в высоких штабах о его истинной задаче, и он ни разу не видел лично ни Жукова, ни тем более Сталина – но весь опыт, полученный кровью, своей и чужой, ясно давал ему понять – это конец. Генерал знал, что их не бросили: пока связь была, Казаков и Еременко твердили ему: «Держись, только держись, сколько сможешь». Но ни один из них не заикнулся о том, сколько именно надо держаться, пока не подойдут свои. Что это означает, было понятно. Корпусом пожертвовали, и армией пожертвовали, и, наверное, не ею одной – чтобы втянуть в сражение как можно больше вражеских сил, пустить им первую кровь, заставить тратить силы, замедлять продвижение, дезориентировать.