Дед хлопотливо достал пахучий кожушок, беззвучно смеясь, расстелил его рядом с собой, и Рая, не понимая, что с ней происходит, и уже не думая о занятиях, легла на теплую от солнца овчину, глядя в бесконечное небо, осыпанное бордовыми точками, закрыла глаза; теплая волна прокатилась по телу, затуманив голову, зазвенела в ушах, и Рая провалилась в теплое, зыбкое, подумав на прощание: «Их трое, кукушек-то…» Потом что-то ласковое приступило к боку, кто-то приложил пухлые мальчишечьи губы к пионерскому горну, рассыпалась барабанная дробь, услышался строгий голос: «Будь готов!» – «Всегда готов!» – ответила Рая, и сразу появился второй голос: «Ишь как заспалась!» В глаза полыхнула желтизна, лицу сделалось жарко, щекотно, и Рая открыла глаза…
Рядом с ней, положив голову на тот же кожушок, спал дед Абросимов, между ним и головой Раи прямо из земли вырастали сапоги – это стояла Граня и смеялась: «Вот позанималася! Вот наработала!» За ее спиной виделось загорелое лицо Анатолия, который, глядя на Раю, улыбался сдержанно. Потом Гранькины сапоги отъехали в сторону, лучи низкого солнца полоснули Раю по глазам, и она окончательно проснулась.
– А дедуля-то, дедуля-то! – хохоча, кричала Гранька, нагибаясь к старику. – Вы только поглядите на него – взял моду во время рыбаловки спать!
Проснувшись, дед огорченно крякнул, схватив себя за трехцветную бороду, неожиданно бодро и басовито закричал:
– Гранюшка, Натоленька, родны мои людишки, ударнички мои! Ну, чего вам полезного будет, ежели вся деревня над дедушкой Абросимовым почнет животы рвать? Не сказывайте, бравы ребятушки, про вудочки-то, не сказывайте… – Тут он резво вскочил, льстивой походочкой подбежал к Граньке. – Хочешь, травиночка, я тебе всех карасишек отдам? И копеюшки мне не надо, копеюшки…
Рая неторопливо огляделась: солнце совсем приблизилось к Заречью, все вокруг было розово-желтым, прозрачным по-вечернему, таким приглушенным, каким бывает незадолго до заката солнце перед ясным безветренным днем. Трактора работали на малых оборотах, и Рая чувствовала покой, уверенность в себе, несуетность. Откуда это все пришло, ей было безразлично, в себе копаться не хотелось, но такой умиротворенности она давно не чувствовала. Учебник сиротливо лежал на земле – никаких угрызений совести, короткий сарафан высоко обнажил голые ноги – нет стыда перед Анатолием; волосы растрепались, а к щеке прилипли травинки – не возникает желания прихорашиваться. «Я совсем взрослая, – подумала Рая, и опять было неважно, отчего возникла эта мысль. – Да, я совсем взрослая!»
– Поехали в деревню, Раюха!
Новым, незнакомым самой себе человеком поднималась с земли Рая Колотовкина. Она была замедленной, неторопливой, на губах лежала уютная улыбка – словно на овчинном кожушке осталось все лишнее: поголубели и опростились глаза, плечи стали тверже, прямее. Рая новым, плавным шагом пошла прочь от озера; шагая по паханине, не разбирала, куда ставит ногу; смятый сарафан она не разгладила, он тоже казался отдельным от нее, как суетность, как ряд бесконечно малых величин из учебника.
Новыми показались Рае и трактора, и сами трактористы: она теперь заметила, что машины грязны и запыленны, что у подружки на лбу расплывается мазутное пятно, руки дрожат от усталости; разглядела, как сутулился Анатолий, когда подходил к трактору.
– Залезай, Раюха!
Рая села на подрагивающий кожух тракторного колеса, взявшись крепко за теплый край металла, спокойно улыбнулась подружке: «Поехали!» Машины загудели, фыркнув, одновременно двинулись под горку; они прыгали по бороздам, от тряски чакали зубы, но Рая держалась цепко, глядела вперед прищуренными глазами. Гранька посматривала на нее искоса, как бы не узнавая; потом ясно улыбнулась – ей, наверное, понравилась новая Рая.
– «На границе тучи ходят хмуро, край суровый тишиной объят…» – обняв Раю свободной рукой, запела Гранька.
Гудели моторы, дребезжал металл, вился синий дымок… До самой страшной войны оставалось еще два года, но в деревенском клубе шли фильмы, в которых пограничники, девушки-подростки и старики ловили шпионов, взлетали в небо тупоносые истребители, шли танки, скакали, сверкая саблями, остроголовые от буденовок всадники; горела и обливалась кровью земля Испании, рычал Китай, умирала Абиссиния – чувствовалось уже, чувствовалось дыхание войны…
– «В эту ночь решили самураи перейти границу у реки…» – пели девушки, и лица у них были суровыми, решительными, холодными. Рая Колотовкина была по необъяснимым причинам спокойна, просветленно-мудра. Она поднялась с тряского металлического полукружья и, обняв Граню за плечи, стояла лицом к ветру, пела громко, решительно, угрожающе:
– «И пошел командою взметен…»
Ох, как они любили землю, по которой мчались два колесных трактора и ходили важные грачи!
14
После происшествия на берегу озера Чирочьего Рая переменилась так резко, что порой сама себя не узнавала; она много думала над тем, что случилось, но понять не могла, да и не хотела, и продолжала жить спокойно, безмятежно, неосознанно счастливо, как птица, – вставала по утрам в половине пятого, умывалась ледяной водой, съедала за завтраком все, что давали, вечерами выпивала полную кринку молока, полюбила бродить по лесу, не зная куда, не думая зачем. У нее, как у младшего двоюродного брата Андрюшки, сошла с переносицы упрямая морщинка, походка сделалась лениво-надменной, рот затвердел. Говорила она уже напевно и медленно, вместо «да» и «нет» отвечала «но» и каждое утро, открыв глаза, сразу глядела в сеновальные двери – интересовалась погодой.
Рая загорела до черноты, длинные и крепкие ноги покрылись звездчатыми трещинками, кожа облупилась; лицо тоже потемнело, отчего глаза казались совсем синими. Стоя по утрам перед зеркалом, Рая глядела на себя как на постороннюю – были безразличны облупившийся нос, ссадины на ногах и чужое, темное лицо. Пожав плечами, она строго улыбалась незнакомой девушке в зеркале, чувствуя себя мудрой, спокойной старухой. Наверное, поэтому Рае теперь нравилось неспешно беседовать с дедом Абросимовым, следить за его удочками и подремывать; она соглашалась, когда дед утверждал, что внучатке «надоть набрать мясов, что это одна страмота, если она ходит така худюща»; потом старик охотно и поучающе рассказывал про «свою перву бабу, которая померши от старости», и про «втору свою бабу, которая померши тоже от старости», и гордился тем, что к бабам относился хорошо – ни разу пальцем не тронул и мужскую работу справлять не дозволял, хотя женскую работу требовал, на что Рая ответила: «Ну и правильно, дедушка!»
Дядя Петр Артемьевич снова серьезно говорил с племяшкой об учении, она пообещала исправиться, но занималась мало и неохотно – прочтет несколько страниц, ничего не поняв, захлопнет книгу лениво и опять слушает, как кукуют отдельные от нее, совершенно посторонние кукушки. И вот это чувство отделенности от всего вещественного, предметного было, пожалуй, самым сильным и поэтому понятным. Рае казалось, что не только книги и одежда, мебель и жилище, но и солнце, земля, закаты, восходы – весь этот мир – существовали отдельно от нее. А все равно жилось Рае хорошо, время летело не быстро и не медленно; бежало так, как ему полагалось бежать.
На предпоследней репетиции чеховского водевиля «Предложение» Рая и Анатолий играли вяло и плохо, свои реплики произносили тонкими голосами. Капитолина Алексеевна гневалась, лодырь и забулдыга Ленька Мурзин орал, что «в таком разе реплик давать не будет», и усмехался обидно, когда режиссерша от огорчения впадала в столбняк.
На предпоследней репетиции Капитолина Алексеевна была в лиловом шелковом платье, с дутыми браслетами на толстых руках, со стеклянными бусами на груди и в модных белых тапочках, делающих ее ноги совсем тонкими и короткими. Она часто прижимала правую руку к груди, дышала тяжело и порывисто, словно поднималась в гору, – очень волновалась за себя и артистов.
– Живее! Громче! – покрикивала она и огорченно замирала. – Боже мой! До показа остается всего два дня… Что вы играете? Ну, что вы играете, Анатолий Амосович?