Изменить стиль страницы

Это и было то решение противника, которое предугадал командующий Н-ской армией, разрабатывая свою необычную артподготовку.

И вопреки первоначальному плану наступления на фланги фашистского укрепрайона, во вторник на рассвете ударная группировка танков и пехоты Н-ской армии атаковала противника в центре его обороны, мощным тараном врезалась в квадраты Б7 и Б8, развила прорыв в глубину и, выйдя на оперативный простор, перекрыла коммуникации и начала уничтожать по частям ожесточенно сопротивлявшиеся остатки войск противника.

На исходе дня на северной окраине Энска был выброшен парашютный десант. Атака парашютистов была поддержана одновременными действиями партизанского соединения и налетом советских штурмовиков на скопления немецких войск и транспорта в городе и на путях отступления.

II

Санька летел во весь дух, не разбирая дороги. Черные, как каблуки, пятки быстро мелькали, приминая росистую траву, выбивая дробь на задубевшей глине, перелетая через плетни. А сердце колотилось гулко и пугливо, как синичка в волосяном силке. На бегу Санька вертел головой и, видя, что происходило вокруг, бежал еще быстрее.

Отовсюду, со всех концов села, просторно раскинувшегося по склонам широкой лощины, со скрипом, с ревом моторов, лязганьем гусениц, ржаньем лошадей выезжали на грейдер легковушки, крытые и открытые грузовики, бронетранспортеры, зенитные пушки, счетверенные пулеметы, брички, фургоны, походные кухни.

На лицах военных было веселое оживление, бойцы и офицеры со смехом переговаривались, перекрикивались. Хоть и прижились в Ново-Федоровке, а все ж таки тянуло солдатские сердца вперед, на запад, к долгожданной победе.

А возле хат пригорюнились, глядели вослед, щурясь от утреннего солнца, бабы, старухи и девчонки. И лица у них были потерянные, исплаканные, жаль было постояльцев, с которыми свыклись, сроднились за целое лето.

И весь этот шум, вся пестрота, разноголосица, солнечные зайчики от стекол машин, кони-красавцы — все это в голове Саньки укладывалось в одно щемящее слово: «Уезжают!». Оттого-то он спешил изо всех сил, боясь, что не прокатнется напоследок с дядей Митей.

Санька выскочил из-за угла и замер, как пришибленный.

Около хаты-лаборатории стояли светло-зеленый «студебеккер» с брезентовым верхом и открытая трехтонка. Четверо бойцов, кряхтя от натуги, поднимали на машину крашеный железный не то ящик, не то шкаф. На крыльце какой-то офицер разговаривал с сержантом, который держал в руках автомат и котелок.

Что-то горячее подступило к горлу Саньки, но он не заплакал, а, дождавшись, пока офицер ушел в дом, приблизился к крыльцу и спросил заискивающе:

— Дяденька сержант, а дядя Митя, который с «виллисом», где сейчас будет?

Сержант присел на корточки, положил автомат на крыльцо, поставил между ног котелок и насмешливо пробасил:

— Поздно, браток, глаза продираешь! Зафитилил твой дядя Митя давным-давно.

Как ни крепился Санька, а слезы сами собой брызнули. Он опустил голову и кулаком потер глаза. Видя, что мальчишка вот-вот ударится в рев, сержант сказал с сочувственным укором:

— Вот распустил нюни, дурило заморское! Радоваться надо, что мы гансов-фрицев даванули! Война, браток, ничего не попишешь! Вот дойдем до Берлина, и твой батька приедет…

Но эти правильные слова нисколько не утешили Саньку. То все будет когда-то, а сегодня он опоздал. Всхлипывания его стали громче, и кулачки все быстрее терли глаза. Сержант озадаченно сдвинул пилотку на бровь, поскреб затылок.

— Брось убиваться, браток! Тут тебе дядя Митя подарок оставил. Куда ж я его задевал?

Он исследовал карманы гимнастерки, потом вытянулся во весь рост и похлопал руками по карманам брюк, точь-в точь как петух хлопает крыльями на насесте, собираясь закукарекать, и вдруг так широко улыбнулся, что шрам на губе стал почти незаметным.

В руке у Осадчего радужно сверкнул перламутровой оправой перочинный ножик.

Санька раскрыл рот, зачарованно глядя, как ножик ощетинивался, словно ерш колючими плавниками, двумя лезвиями, ножничками, шильцем, штопором и еще чем-то ослепительно блестящим, чему Санька даже названия не знал. И когда это сияющее сокровище на бугристой ладони Осадчего придвинулось вплотную к лицу онемевшего мальчика, Санька не схватил его, а только боязливо провел пальцем по замутившемуся от его дыхания лезвию и недоверчиво поднял на сержанта зеленые, в склеенных слезами ресницах глаза:

— А вы не брешете, дяденька сержант? Может, вы шуткуете?

Осадчий сердито защелкнул все лезвия, засунул ножик мальчику за пазуху и легко, как игрушку, крутанул Саньку.

— Марш отсюда! Тоже мне друг нашелся — шутить я с ним буду!

Он наподдал Саньке в спину, мальчишка отлетел от крыльца, как мяч от ноги футболиста, и, словно по инерции, помчался, не оглядываясь, прочь, прижимая обеими руками прохладный ножик к голому животу.

А в это время Осетров, не подозревая, что Осадчий от его имени осчастливил Саньку, лавировал на своем «виллисе», отчаянно сигналя и чертыхаясь, среди скопища машин и подвод, спеша проскочить через узкий переулок на грейдер, где можно выжать сцепление и так прибавить газу, чтоб ветер засвистел в ушах.

Властный сигнал сзади прижал машину Осетрова к кривому плетню: «виллис» начальника штаба армии обогнал его и почему-то сразу затормозил. Моложавый генерал-майор с биноклем на груди обернулся к Ефременко и сказал громко, весело раскатывая букву «р»:

— Ну, как у тебя, майор, порядок?! Радуйся и собирайся! Прокатишься на Урал! Командующий приказ подписал.

Взволнованный новостью, Ефременко начал было объяснять, что Сотников еще в госпитале, но генерал не стал слушать.

— Смотри сам, майор, тебе виднее. Приказ возьми, время потом согласуешь. А теперь жми, догоняй нас!

Генерал любил лихую езду. За его «виллисом», натужно рыча, отшвыривая гусеницами комки сухой глины, грузно двигался бронетранспортер. Следуя за ним, Осетров без затруднений выбрался на грейдер, но тут снова отстал от машины генерала, потому что между ними вклинились два танка «Т-34», а когда он объехал танки, генеральского «виллиса» и след простыл. Майор не обращал внимания на ухищрения Осетрова, обдумывая возможность повидаться с семьей. А на заднем сиденье Семен в хрустящей гимнастерке и пилотке на перебинтованной голове во все глаза смотрел то на дорогу, то в голубизну неба, испятнанного облаками, где журавлиным строем шли на запад эскадрильи тяжелых бомбардировщиков в почетном эскорте истребителей.

И все, что он видел: и то, что по грейдеру бесконечной вереницей неслись машины, пушки, танки, и то, что нигде не было видно устало бредущих, тяжело навьюченных бойцов, и то, что в небе гудели только наши самолеты, и то, что никто на дороге не задирал с опаской голову вверх и не было слышно свистящего, как порыв урагана, слова «воздух», которое еще в прошлом году беспрерывно швыряло людей врассыпную на землю, и то, что на коленях у него лежал новенький автомат, а не карабин и не винтовка, и то, наконец, что никому, кроме него, это не казалось странным, — все это было для Семена до изумления ново, необычайно и до слез радостно.

Он невольно распрямил плечи, понимая, что уже не будет прежних изматывающих оборонительных боев и еще более изнурительного нескончаемого отступления, и его ожесточенная готовность умереть, истребив сколько сумеет гитлеровцев, сменялась решимостью настигнуть заклятых врагов, которым остался лишь бесславный путь туда, откуда явились.

Вырванный ранением и пленом из гущи переломных событий войны, он теперь в одночасье переживал то, что все наши солдаты и офицеры вместе и каждый порознь переживали постепенно, день за днем, от бурного ликования после пленения армии фельдмаршала Паулюса до принятого, как должное, блестящего контрнаступления на Орловско-Курской дуге, — ощущение решительного перелома в соотношении сил, ощущение того физического и морального состояния войск, которое с трудом поддается точному словесному определению, но которое в то же время отлично уложилось в белых надписях на броне «тридцатьчетверок» — «Вперед, на запад!»