Изменить стиль страницы

Его приходом был весь Лондон, а прихожане — по большей части бедствовавшие иммигранты. Их, днем занятых добыванием хлеба насущного, он регулярно навещал по вечерам, пешком обходя дом за домом по темным улицам. Его проповеди и наставления написаны на безупречном английском, но в узком кругу он с Удовольствием возвращался к диалекту своей юности, не переставая горячо любить Шотландию все время своей долгой ссылки. Почти каждый год он садился на корабль и отправлялся навестить родные края. В его доме на Солсбери-плейс собирались его соотечественники, постоянно жившие в Лондоне, для которых он был не только духовным отцом, но также и банкиром, и агентом по трудоустройству, и вспомоществователем, и гостеприимным хозяином. Одна из его дочерей свидетельствует с единственным намеком на иронию, который позволяет себе, как биограф: «Ничуть не погрешив против истины, можно сказать о моем отце, что он был «помешан на гостеприимстве», и это тогда, когда проявление сей добродетели не диктовалось острой необходимостью или было некстати. Его дом, хотя и небольшой, где его собственная семья едва умещалась, всегда был открыт для собратий, особенно одного с ним вероисповедания, из Шотландии; но стоило ему получить известие об их намерении прибыть в Лондон, как он, словно предварительно все обсудив с домашними (чем никогда особенно не утруждал себя), спешил предложить им с искренностью, в которой невозможно было усомниться, семейный стол и кров; хотя пастырские обязанности неизбежно заставляли его постоянно отлучаться днем из дому, так что он редко когда имел Удовольствие наслаждаться их обществом или возможность донимать их сердечными предложениями помощи иначе, как только по возвращении поздно вечером».

Память о сколь многих утомительно скучных днях, потраченных на то, чтобы развлечь беседой ошеломленных столицей неотесанных иммигрантов-сецессионистов, содержит в себе эта короткая ироничная запись!

Его священническое жалованье было ничтожным, но он имел бездетного свояка, Джона Нейлла, тоже шотландца, который приехал в Лондон примерно в одно с ним время, открыл в деловом центре города, на Суррей-стрит, контору по торговле зерном и стал состоятельным человеком. Ему-то мой прапрадед и был обязан тем, что его биографы характеризуют как «постоянную и тактичную заботу о том, чтобы он жил с комфортом». После своей смерти Нейлл оставил все свое состояние в сто пятьдесят тысяч фунтов племянникам и племянницам в доверительное управление до совершеннолетия их детей. В последующие сто лет это наследство разделилось на исчезающе малые крохи, но первому поколению оно обеспечило солидную основу «жизни с комфортом».

Красоты Шотландии преследовали доктора Во, как наваждение. Кажется, редкое его публичное выступление не предварялось экстатическим пассажем о сем предмете. Всех своих сыновей, кроме одного, он отправил учиться в шотландские школы и университеты, но никто из них не вернулся на родовую их ферму; лишь один принял духовный сан, но вскорости умер. Трое оставшихся англизировались и женились на англичанках. Мой прадед, как потом окажется, стал священником англиканской церкви. Его братья пошли по коммерческой части и добились успеха. Один, получивший медицинское образование, верно рассудил, что, занимаясь фармацевтикой, можно заработать больше, он держал крупную аптеку на Риджент-стрит, имел дом в Кенсингтоне, загородную виллу в Летерхеде, украшением которой были три его красавицы дочери, из которых старшая вышла замуж за Томаса Вулнера, скульптора; две другие поочередно (причем младшая — не считаясь с английским законом) вышли за Холмена Ханта. Рассказ о ней в годы ее вдовства можно найти в занятной книге мемуаров Дианы Холмен Хант (миссис Катберт) «Моя бабушка и я». Не знаю, чем занимался другой его брат. Но наверняка он был достойным гражданином, поскольку в 1849 году был владельцем крупного портновского дела.

Мне известно лишь об одном проступке моего прапрадеда, впрочем, не дискредитирующем его и совершенно для него не характерном. В ранней молодости он включил в свой герб фигуры, на которые никоим образом не имел права. Они почти в точности повторяли фигуры на гербе Уочопа (на месте звезд с лучами были пятиконечные звезды), и его потомки незаконно и довольно бесцеремонно пользовались им вплоть до той поры, когда пришел черед моего отца, внесшего незначительные изменения в герб и так закрывшего вопрос.

Томас Карлайл впервые приехал в Лондон, когда мой прапрадед был уже стар и хвор. Спустя сорок лет он написал в поздравлении Томасу Вулнеру по случаю его помолвки: «В прежние времена мне доводилось много слышать о докторе Во, почитавшемся за оракула всеми шотландцами, жившими в этом чужом для них Лондоне, и о котором много говорили у него на родине в кругах религиозных диссидентов, — я по-прежнему считаю его прекрасным, умным, достойнейшим человеком».

Мой прапрадед никогда не стремился расширить сферу собственной деятельности за пределы своей общины; он был заметной личностью в окружавшем его мире невежества. И свидетели его высокой эрудиции и культуры были не слишком строгими критиками. Думаю, он вряд ли блистал бы в компании двух других моих славных предков, Уильяма Моргана и Генри Кокберна.

Уильям Морган, кнс[28] (1750–1833), обосновался в Лондоне десятью годами раньше доктора Во и жил там во все годы священнического служения последнего. Можно с уверенностью сказать, что они никогда не встречались. У них не было ничего общего. По роду занятий Морган был унитаристским священником, в душе же, возможно, атеист. Александр Во не принадлежал ни к какой политической партии, но питал отвращение к Французской революции и в своем дневнике описывал Робеспьера как «самое гнусное, кровавое чудовище»; симпатии же Моргана к якобинцам были общеизвестны, так что в 1794 году ему грозила опасность быть обвиненным в государственной измене. Он был в тесной дружбе с Фрэнсисом Бардеттом и Томом Пейном и завещал своим наследникам как священную реликвию пуговицы Хорна Тука с выпуклой надписью на них «Клуб реформистов». (Теперь они принадлежат мне.)

Он был хром и умен. Лоуренс изобразил Моргана на портрете анфас в выгодном свете, придав ему задумчивый, почти поэтический вид, но его резной профиль на слоновой кости свидетельствует, что он имел длинный нос и торчащую вперед нижнюю губу, что придавало его лицу презрительное выражение.

Он происходил из древнего, но обедневшего рода валлийских мелкопоместных дворян, бесспорно, имевшего право на герб и еще сохранившего несколько родовых земельных владений под Бриджентом. В одном из них, Тилиркохе, позже нашли залежи угля, которые обеспечивали регулярный доход двум поколениям потомков Морганов. Его родословная была легендой. Где-то в середине списка варварских вокабул возникает герой, Кадуган Фаур, который в 1294 году предводительствовал отрядом, сражавшимся с графом Гилбертом де Клэром. После того, как они порубили множество захватчиков англичан, заставив оставшихся обратиться в бегство, его соратники уселись праздновать победу. Но не Кадуган Фаур, который, готовый преследовать противника, крикнул оруженосцу (на английский лад приказ означал: «Наостри мой топор!»), и эта фраза стала девизом его рода. Как писал Джордж Кларк, специалист по генеалогии из Гламорганшира: «Валлийская родословная не претендует на точность в деталях». В этом смысле родословная Морганов тилиркохских ничуть не хуже других, и, конечно, она поддерживала в них чувство самоуважения по мере того, как в течение последующих пяти столетий после Кадугана Фаура они постепенно погружались в забвение, обретаясь в своей глухомани, покуда Уильям и его брат Джордж Кадоген не прибыли в Лондон и не добились известности в кругах передовой интеллигенции.

Джордж Кадоген Морган разделял революционный настрой брата и был в Париже, когда пала Бастилия; он обратил на себя внимание лекциями об электричестве и умер молодым, надышавшись ядовитых паров во время химических опытов.

вернуться

28

Член Королевского научного общества.