Изменить стиль страницы

— В чём дело? — сказала она с раздражением, подходя к столу. — Хороши крокодилы! Сами пьют, а я должна валяться на кровати и богородицу читать. За это, Ванечка, скандалы устраивают. — Она села на край стола, взяла бокал и, болтая ногами, капризно попросила: — Мущины, налейте вина Зизи, Зизи хочет выпить и немножко закусить, она проголодалась.

Петрович мигал глазами, ссылался на приятеля, который неожиданно зашёл к нему. Подавая бокал Зизи, он приблизил к ней голову. Зизи слегка шлепнула его по затылку, назвав его противной канашкой. «Канашка» быком посмотрел на неё.

— Что это вы такие скучные и противные? — заявила Зизи, сразу опорожнив два бокала. — Может быть, Ванечка, у тебя геморройчик разыгрался? Или тебя клиент побил по мордасам в суде за неудачную защиту? Неделю тому назад прихожу сюда, — обратилась она ко мне, — у него шум, как в заведении после трёх часов: какой-то толсторожий купчик лезет на Ванечку с кулаками. «Ты, — кричит, — подлюга и мозгляк, не берись, ежели нашего дела не знаешь!» Я испугалась даже: убьёт, а я свидетельницей буду, благодарю покорно!

Зизи взяла ломтик сыру, впилась в него острыми и мелкими зубами.

Петрович пробормотал, что ему нужно в кухню, и выскочил из-за стола. Я воспользовался его отсутствием, оделся — вышел.

…Когда я ехал в родной город, то был уверен не только в радушном приёме, — я ожидал похвал, расспросов, внимания, даже преклонения. Я смотрел на своих знакомых как на провинциалов, которые ждут от меня политических откровений и предвосхищений, новостей, остроумных бесед, руководства. Оказалось, я был им ненужен. Больше того, меня сторонились. Я с удивлением видел, что никого не занимают ни мои рассказы о тюрьмах и ссылке, ни сообщения о подпольной работе, ни рассуждения о судьбах революции. Иногда, впрочем, во внешних знаках внимания мне не отказывали, но, едва заикался я, что мне нужен ночлег, на одних нападала глухота, на других — рассеянность, третьи ссылались на тесноту, четвёртые упорно отмалчивались, пятые длинно и дрянно рассуждали о том, что теперь не «те времена», что ухо надо держать «востро» и т. д. Учитель частной гимназии Тележников, руководивший когда-то тайным кружком учащихся, жаловался на жену и тяжёлые семейные обстоятельства.

— Что я могу поделать, — говорил он, отводя подслеповатые глаза в сторону, — если у меня не жена, а зверь! Сварлива, зла, своенравна и нас, революционеров, ненавидит до судороги. Я дома не хозяин, а скорей приживальщик… впору самому искать пристанища.

Земец Ветлугин, охотно бравший нас к себе на работу, завёл подозрительный разговор, уверяя, что теперь на каждом углу, чуть не в каждом доме — предатели и соглядатаи.

— Ты его пустишь к себе, как честного человека, а он на другой день норовит тебя в участок свести, накляузничать, донести. Я теперь никому не верю, в родных сомневаюсь. Странно признаться, даже на себя нельзя положиться, стараешься больше молчать: вдруг что-нибудь брякнешь ненужное, а там прибавят, прилгут — и пошла губерния писать…

Откровенней всех был адвокат Берцев.

— Дудки-с! — кричал он почти исступлённо, потрясая кулаком в воздухе. — У меня сочувствия не ищите. Довольно я насмотрелся на этот ваш народ-богоносец, на хамство его, на зверства, на погромы, на сборища этих сопливых и вихрастых мальчишек!.. Скажите на милость, — наступая на меня, с подвизгиванием орал он, — с какой это стати, ради чего буду я помогать ну хотя бы мужику вашему? Земля ему нужна, и чёрт с ним: пусть захватывает угодья, а я тут при чём, мне-то какое до всего этого дело. Почему всё мужик и мужик, всё рабочий и рабочий? А я где, а со мной что?.. Да этот самый прославленный Сидоров только и ждёт, как бы дубьём меня огреть да по черепу треснуть!.. И когда он просил, чтобы я голову свою за него клал?.. Поймите, на рвоту меня позывает, лишь только я услышу эти разглагольствования о народе, о борьбе классов, об этих программах. Довольно! Пусть каждый займётся своим делом, пусть знает свой шесток, как на Западе. Бывали вы там? А я бывал, знаю. Если в Германии вам человек говорит: «Монтёр», — он монтёр и есть, вы его с врачом не смешаете. А у нас? «Я, — говорит, — писатель», — а ты про него думаешь: «Мошенник…» — «А вы кто такой?» — «Я доктор», — а ты не знаешь, — может быть, он парикмахер… «Почему у тебя топор в руке?» — «Я плотник». А у него на роже написано: душегуб и душегуб. Пойдите и разберитесь во всём этом ералаше!..

…В детстве, приезжая на летние каникулы домой в деревню, любил я в соседнем ржавом болоте, на ветлах, росших посреди его, делать логово. Я брал старые доски, прибивал их гвоздями к толстым, кривым и пологим сучьям, приносил сено. По колено в тёплой коричневой жиже я пробирался к «сиденью», влезал на дерево, водружал красный флажок, — это означало, что властитель и хозяин потайного места у себя, дома. Я читал о невозможных приключениях, о странных и страшных происшествиях, о ловких и неистовых героях. Снизу поднимались душные испарения, болото пучилось, урчало, гнило, вздувало пузыри, покрывалось мутной, мёртвой пленкой, зловонно дышало, кишело мириадами мошек, жирных и мягких головастиков, водяных пауков, красных козявок, лягушек, — болото хлюпало и шелестело камышом, осокой. Дальше, если пробраться по неверным кочкам в его глуби, разверзались трясины, — в них погибали случайно забредавшие телята, коровы и лошади. Над смрадной топью я сидел, очарованный восхитительными виденьями, окружённый прериями, льяносами, пампасами, Чингахгуками и Ункасами, рыцарями и благородными дамами!.. Теперь я часто вспоминал эти часы. С необузданными мечтаниями о победе революции, о равенстве и братстве людей, о другой, прекрасной и справедливой жизни я был в этом городе, как в хлюпком месиве в детстве со своими Атосами и Портосами, с вольными степями и гордыми горами. Я ходил здесь одинокий, встречая равнодушие, злобу, трусость и тупость.

Тогда, в те дни, познал я укрепляющую силу ненависти. Ненависть… Ненависть — вдохновительница. В моменты, когда готовы уже упасть бессильно руки и покорно склониться голова, она приходит, заставляет сжимать кулаки так, что ногти врезаются в мясо ладоней, судорожно сжимаются челюсти, прерывается дыхание, бескровными становятся губы и глаза загораются зелёным и мрачным огнём. Это она исторгает из охрипших, из пересохших глоток людей могучие, свирепые, чудовищные гимны отмщения и воздаяния, говорит рёвом пушек и баррикадными боями. Она также есть верная подруга всех обойдённых, гонимых, — спутница тех, кто тёмные ночи полюбил больше золотых, ясных дней, скитания больше покоя, — боевой, неизменный друг бунтарей, разрушителей, строителей. А может быть, она и требовательная, неистощимая любовница, чьи жаркие ласки зловещи и изнурительны, но слаще тихих и нежных утех. Но чаще она предстоит неукротимой женщиной с яростным и дивным лицом. Её мчат огненные кони в колеснице, сияющей беспощадным блеском. Волосы Ненависти грозно развеваются, в них путается молния, и в глазах чёрный огонь. Она несётся к вратам нового царства, орошая путь свой человеческой кровью, оставляя позади себя смерть, стенания, проклятия. Мимо трусов, мимо жалких душонок, увлекая смелых, отважных и крепких. Презрительная и испепеляющая, она домчится, долетит, не уступит ни пяди!..

Я повторял мысленно оглушительные и неотвратимые слова, которые заучил когда-то в отроческие годы:

«И прекращу шум песен твоих, и звук цитр твоих уже не будет слышен… И разграбят богатство твоё, и расхитят товары твои, и землю твою бросят в воду…»

В этих скитаниях, в бездомности, в голоде, в одиночестве привыкал я делить людей лишь на два лагеря: были свои и были чужие. Свои — это подполье, — тайный, замкнутый круг добровольной и железной порукой скрепленных людей, со своими понятиями о чести, о праве и справедливости. Круг невидимый и незримый, но всегда властно ощутимый, воинствующий и непреклонный. Он — как вулканически поднимающийся остров среди океана. Всё остальное, многоликое, огромное, житейское — враждебно. Всё остальное нужно переделать, перекроить, оно достойно погибели, оно ненавистно, оно сопротивляется, преследует, изгоняет, ловит, живёт своей жизнью. И я учился презирать всё, что за пределами моего тайного сообщества и совольничества…