Изменить стиль страницы

— Пристав уехал, — зашептала она, — да оставил легавых у ворот. Как же мы тебя теперь выведем, горемычный? Постой — я сбегаю за товарками.

Собралась группа работниц. Предлагали отсидеться на фабрике до следующего дня, но ждать пришлось бы слишком долго. Обследовали двор, он был закрыт зданиями. Порешили действовать напролом. Так и сделали. Группа работниц сбилась у ворот. Я снял шляпу, пригнулся, стал продвигаться в толпе, согнув колени. Сторож открыл ворота.

— Эй, стой, стой, говорят! Выходи по очереди! — кричали городовые, пытаясь оттеснить и разбить толпу, но напор оказался столь дружным и, очевидно, неожиданным, что городовые оказались бессильными. Они хватали и оттаскивали в разные стороны работниц, грозили, ругались, но до ядра толпы не добрались. Путаясь меж юбками в ногах, стиснутый так, что я уже не шёл, а волочился, несомый всей грудой женских тел, я скоро очутился далеко за воротами.

— Беги теперь по проулку, беги, да не попадайся, — весело сказала молодуха, скаля зубы и оплёскивая меня взглядом. — До свиданьица!

Я юркнул в переулок.

Валентин чуть не задохся однажды в мастерских. Он удачно провёл митинг и ждал обеденного перерыва, чтобы выйти. Кто-то донёс, что в мастерских находится оратор «из посторонних». Валентина начали искать. Рабочие спрятали его в месте, похожем на лежанку, забросали ветошью, пиджаками, пальто. Лежанка была горячая. Рядом жарко дышала печь, ухая, ходил поршень. Валентина извлекли к обеду в полуобморочном состоянии, в тяжком поту.

На рояльной фабрике Беккера на Валентина после митинга напала группа чёрной сотни, отбили рабочие.

Большинство митингов, массовок, собраний проходило всё же удачно. Мало-помалу мы приобретали опыт. Сначала я часто сбивался, путался, переживал мучительные моменты, забывал о чём я говорил, не знал, что говорить дальше. Эти провалы были неожиданны, не помогали заранее составленные планы и конспекты речей, но потом я привык к трибуне, стал себя чувствовать свободнее. Я научился следить за слушателями и проверять себя во время речи. Я выбирал двух-трёх человек из сотен, следил за их лицами, за тем, как они слушают и что делают во время речи, я старался держать их в напряжении и напрягался сам. После выступления, когда проходило несколько минут и спадало возбуждение, я почти всегда чувствовал себя вялым и опустошённым и нередко испытывал неловкость. Это случалось обычно, если я впадал в вольные и невольные преувеличения или заражался крикливым и неестественным пафосом.

Однажды я повстречался со стариком рабочим, семидесятником. Он подошёл ко мне после митинга и настойчиво упрашивал зайти к нему «попить чайку». Он жил одиноко в полутёмной каморке. Стоял тут стол, стул, погнутая железная койка с тощим тюфяком, в углу — крашеный солдатский сундук.

— А зовут меня Платоныч, — сказал старик, вводя меня в своё убогое убежище. Он принёс кипятку, засыпал щепотку чаю, придвинул калач, колбасу. Всё это он делал проворно, то и дело подтягивая рукой брюки и шмыгая носом.

Ввёртываясь в меня одним глазом — на другом у него было бельмо, — он говорил хриплым, словно простуженным голосом:

— Хожу, хожу я на собрания и на кружках бываю. Приходит к нам каждую неделю молоденький такой, ну, вроде тебя. Давно я всё это слышу про пауков и про мух, про богачей и народ, лет тридцать, привык.

Седая борода у него щетинилась, заползала под глаза, а нос острым крючком нависал над прокуренными, вниз растущими усами.

— Осмелел теперь народ, осмелел. Э, да и времена не те, не те времена. — Он глубоко вздохнул, налил чаю. — В те поры, а было это давно, разве так мы жили? Ходил к нам тогда такой черноусенький смелец, читал нам, говорил. Спустя время канул, словно в воду, должно, в тюрьму попал. Осталось нас на заводе четверо. Один отстал. Вот мы втроём и держались друг за дружку. Собирались. Придём, бывало, совместно посидим, потолкуем, в книжку заглянем, в газету. В газете всё наоборот читали. А главное — искали, скоро ли это всё кончится. Так лет десять, а может, и больше жили. Одни. Ни чёрненьких, ни беленьких не видали. На заводе — работа, штрафы, пьянство, баб бьют, хулиганят, живут за забором, — никакой совместности. Ждали, и как терпения хватало! А теперь что, теперь легко, большая совместность обнаружилась.

— Неужели, — спросил я, — за десять лет никто не заглядывал к вам из революционных организаций?

— Никого не видали, парень. Стороной доходили слухи, что есть книжки, листки попадались, а настоящего не было. Пошли потом социал-демократы эти. Тогда и мы пристали.

Я спросил, есть ли у него семья.

— Семья у меня была. Жена померла, и сынок помер, лет пятнадцати, живу бобылем, тоже издавна… Про обыски… Случалось, только ничего у меня не находили. Два раза сажали, ну, без последствий. Месяца два подержут — отпустят.

Я собрался уходить. Платоныч усиленно просил заходить к нему. Я записал адрес, но в сутолоке тех дней больше нам не удалось встретиться. Перед тем как расстаться, он хлопнул меня по плечу, посмотрел весело и хитро в упор единственным своим глазом, спросил:

— А что, товарищ, конец, что ли, нашим ожиданкам или как?

— Теперь конец, — ответил я уверенно.

Платоныч с сомнением покачал головой.

— Подождём, товарищ, ох, подождём ещё. Чует моё сердце. Не раскачаешь сразу. Ба-альшая раскачка нужна… А ничего… Теперь совместные стали… Покажем…

Он сочувственно подмигнул мне.

…Нам приходилось редко бывать в центре. Работа на окраинах отнимала у нас всё время. Но всё же иногда нам выдавали пропуска и билеты на заседания Петербургского совета рабочих депутатов и на другие собрания.

Из заседаний Совета в памяти сохранилось торжественное чествование В. И. Засулич и Л. Г. Дейча.

Опрятная, сухая старушка с выдвинувшимся вперёд подбородком, с мягкими и добрыми глазами, держала за руку бодрого, подвижного и неугомонного старика с библейской бородой. Кругом неистовствовали, хлопали, кричали, поднявшись с места и вытягивая к эстраде головы, депутаты с заводов и фабрик. Засулич и Дейч вернулись из долгого заграничного изгнания. Они впервые видели открытое заседание Совета. Я думал: говорят, что мечтания никогда не воплощаются в жизнь. Какая ограниченность, какое жалкое заблуждение! Нет, подобно весенним цветам, расцветают надежды в человеке, цветы завязываются, зреет плод и падает в осеннюю пору. Пусть это бывает поздно, в дни увядания, в багряную осень, но бывает же, бывает.

В один из свободных вечеров мы с Валентином пробрались на многолюдное собрание, кажется, в зале Вольно-экономического общества. По-обычному выступали ораторы. После одной речи в зале произошла суматоха, на кафедру уверенно и быстро взошел плотный человек среднего роста в коротком пиджаке. Он пригладил обеими руками лысеющую куполообразную голову, провёл повелительно по усам, окинул собрание маленькими, необычайно острыми и живыми глазами с весёлой смешинкой. Это был Ленин. Он говорил о земельном вопросе. Ничего неожиданного, нового, поражающего в его речи не было. Он, видимо, старался популярно изложить аграрную программу социал-демократов, но в его словах, в манере говорить заключалась стремительная уверенность, властный напор на слушателей и сосредоточенная деловитость.

Он почти не стоял на месте. Он подходил к барьеру, наклонялся вперёд, засовывал пальцы за жилет, быстрым движением откидывался назад, отступал, вновь приближался, он почти бегал на пространстве двух-трёх шагов. Он картавил, его голос шёл из нутра, исподу, верней — он говорил всем своим существом, каждым поворотом головы, каждым взглядом. Тогда-то впервые и на всю жизнь я почувствовал, что пред нами главный вожак революции, её ум, сердце и воля. В тяжёлые годы упадка, скитаний, предательств и измен, горьких сомнений и одиночества, усталости и затравленности он всегда был со мной, предо мной. Да, плохо, нехорошо, не под силу, но есть Ленин. А что сказал бы на это Ленин? Нет, Ленину это не пришлось бы по вкусу, он осудил бы. Неудача, но с нами Ленин. Я проверял им свои мысли, чувства, свои недоумения. Никто из людей в моей жизни так много не значил, ни о ком я так часто не вспоминал, как о нём, об этом человеке с песочным лицом, с татарским разрезом глаз — один из них он хитро и насмешливо щурил.