Изменить стиль страницы

Пожалуйста, полюбуйтесь на 1-й номер "Эпохи"! Какое мальчишество! Все эти господа эпоховцы разыграли из себя таких мальчишек, что просто совестно.

Жоржинька талантливый человек. Из всех пианистов, скрипачей, дирижеров, барабанщиков и горнистов, каких только я знал на своем веку, Жоржинька единственный показался мне художником. У него есть душа, есть чутье и взгляды, он неглуп и мало испорчен предрассудками тех кружков, где ему волею судеб приходилось бывать. Главное его горе - лень и робость. Он не верит себе. Я недостаточно серьезен и недостаточно музыкален, чтобы иметь силу убедить его. Вам же он, к счастью, верит, и Ваша попытка возбудить его может иметь хорошие результаты. Я хотел бы, чтоб умная и милая линтваревская семья не прожила свой век зря. Линтваревы - прекрасный материал; все они умны, честны, знающи, любящи, но всё это погибает даром, ни за понюшку табаку, как солнечные лучи в пустыне.

Теперь о зависти. Если премию мне дали в самом деле не по заслугам, то и зависть, которую она возбуждает, свободна от правды. Завидовать и досадовать имеют нравственное право те, кто лучше меня или идет рядом со мной, но отнюдь не те господа Леманы и К° для которых я собственным лбом пробил дорогу к толстым журналам и к этой же премии! Эти сукины сыны должны радоваться, а не завидовать. У них ни патриотизма, ни любви к литературе, а одно самолюбьишко. Они готовы повесить меня и Короленко за успех. Будь я и Короленко - гении, спаси мы с ним отечество, создай мы храм Соломонов, то нас возненавидели бы еще больше, потому что гг. Леманы не видят ни отечества, ни литературы - всё это для них вздор; они замечают только чужой успех и свой неуспех, а остальное хоть травой порасти. Кто не умеет быть слугою, тому нельзя позволять быть господином; кто не умеет радоваться чужим успехам, тому чужды интересы общественной жизни и тому нельзя давать в руки общественное дело.

Мои все шлют Вам привет.

Ваш А. Чехов.

513. А. П. ЛЕНСКОМУ

26 октября 1888 г. Москва.

26 октябрь.

Уважаемый Александр Павлович, сегодня я был у Вас и оставил "Калхаса" и копию. Когда цензурованный экземпляр перестанет быть нужным, то, будьте добры, возьмите его от режиссера и сохраните: он пойдет к Рассохину.

Я назвал "Калхаса" "Лебединой песней". Название длинное, кисло-сладкое, но другого придумать никак не мог, хотя думал долго. Простите, что я так долго возился с пьесой. Дело в том, что ей пришлось пройти в этот раз два чистилища: драмат<ическую> цензуру и комитет. Если бы не цензура, то она давно уже была бы у Вас.

Почтение Лидии Николаевне. Желаю Вам здоровья.

Душевно преданный

А. Чехов.

514. E. M. ЛИНТВАРЕВОЙ

27 октября 1888 г. Москва.

27 окт.

Доктор, Вы забыли написать, сколько стоят плахты. Такая скрытность меня немножко конфузит. Пожалуйста, напишите, и буде пожелаете дать какое-нибудь поручение, не церемоньтесь и давайте: я к Вашим услугам.

Премия имеет значение, так сказать, духовное. Если глядеть на нее с чиновничьей точки зрения, то она уподобляется Станиславу 3-й степени. Она казенная. Когда меня потащат служить на войну, ее запишут в мой формулярный список; главный корпусный доктор, прочитав сей список, глубокомысленно почешет у себя за ухом и промычит: "М-да…" Вот и всё.

Здоровья своего я не понимаю. Дня четыре было кровохарканье, а теперь, кроме ничтожного кашля, ничего… Вы рекомендуете мне принять меры, а не называете этих мер. Принимать доверов порошок? Пить анисовые капли? Ехать в Ниццу? Не работать? Давайте, доктор, условимся: не будем больше никогда говорить ни о мерах, ни об "Эпохе"…

Весь октябрь я ничего не делал. Приводил в порядок свои сценические безделки, писал длинные письма и передовые статьи, а беллетристикой не занимался. Сегодня в "Новом времени" (среда, 26-го окт<ября> есть мой короткий вопль по адресу покойного Пржевальского - образчик моих передовиц. Таких людей, как Пржевальский, я люблю бесконечно.

Вашей фразы, где Вы говорите о "мотивах, руководящих благородными и возвышенными душами", я не понял. Если это камешек в мой огород, то, уверяю Вас, в моей пустеющей от скуки голове нет решительно никаких мотивов. Впрочем, есть только два мотива: 1) не залезть в долги и 2) дождаться скорее весны и удрать куда-нибудь из Москвы, чтобы ничего не делать. Других мотивов, задач и желаний у меня нет.

В ноябре поеду в Питер. Всем Вашим мой сердечный привет. Будьте здоровы, и да пошлет аллах к Вашему изголовью золотые сны!

Душевно преданный

А. Чехов.

Лидия Федоровна предобрейший человек. Два слова о Вашем пианисте: если он в Питере займется делом, то из него выйдет большой толк. Мое пророческое чувство меня не обманывало никогда, ни в жизни, ни в моей медицинской практике. Через час еду на практику. Холодно.

515. А. С. СУВОРИНУ

27 октября 1888 г. Москва.

27 окт.

Ежов не воробей, а скорее (выражаясь на благородном языке охотников) он щенок, который еще не опсовел. Он еще только бегает и нюхает, бросается без разбора и на птиц и на лягушек. Определить его породу и способности пока затрудняюсь. В пользу его сильно говорят молодость, порядочность и неиспорченность в московско-газетном смысле.

Я иногда проповедую ересь, но до абсолютного отрицания вопросов в художестве еще не доходил ни разу. В разговорах с пишущей братией я всегда настаиваю на том, что не дело художника решать узкоспециальные вопросы. Дурно, если художник берется за то, чего не понимает. Для специальных вопросов существуют у нас специалисты; их дело судить об общине, о судьбах капитала, о вреде пьянства, о сапогах, о женских болезнях… Художник же должен судить только о том, что он понимает; его круг так же ограничен, как и у всякого другого специалиста, — это я повторяю и на этом всегда настаиваю. Что в его сфере нет вопросов, а всплошную одни только ответы, может говорить только тот, кто никогда не писал и не имел дела с образами. Художник наблюдает, выбирает, догадывается, компонует - уж одни эти действия предполагают в своем начале вопрос; если с самого начала не задал себе вопроса, то не о чем догадываться и нечего выбирать. Чтобы быть покороче, закончу психиатрией: если отрицать в творчестве вопрос и намерение, то нужно признать, что художник творит непреднамеренно, без умысла, под влиянием аффекта; поэтому, если бы какой-нибудь автор похвастал мне, что он написал повесть без заранее обдуманного намерения, а только по вдохновению, то я назвал бы его сумасшедшим.

Требуя от художника сознательного отношения к работе, Вы правы, но Вы смешиваете два понятия: решение вопроса и правильная постановка вопроса. Только второе обязательно для художника. В "Анне Карениной" и в "Онегине" не решен ни один вопрос, но они Вас вполне удовлетворяют, потому только, что все вопросы поставлены в них правильно. Суд обязан ставить правильно вопросы, а решают пусть присяжные, каждый на свой вкус.

Ежов еще не вырос. Другой, которого я рекомендую Вашему вниманию, А. Грузинский (Лазарев) талантливее, умнее и крепче.

Проводил я Алексея Алексеевича с наставлением - ложиться спать не позже полночи. Проводить ночи в работе и в разговорах так же вредно, как кутить по ночам. В Москве он выглядел веселей, чем в Феодосии; жили мы дружно и по средствам: он угощал меня операми, а я его плохими обедами.

Завтра у Корша идет мой "Медведь". Написал я еще один водевиль: две мужские роли, одна женская.

Вы пишете, что герой моих "Именин" - фигура, которою следовало бы заняться. Господи, я ведь не бесчувственная скотина, я понимаю это. Я понимаю, что я режу своих героев и порчу, что хороший материал пропадает у меня зря… Говоря по совести, я охотно просидел бы над "Именинами" полгода. Я люблю кейфовать и не вижу никакой прелести в скоропалительном печатании. Я охотно, с удовольствием, с чувством и с расстановкой описал бы всего моего героя, описал бы его душу во время родов жены, суд над ним, его пакостное чувство после оправдательного приговора, описал бы, как акушерка и доктора ночью пьют чай, описал бы дождь… Это доставило бы мне одно только удовольствие, потому что я люблю рыться и возиться. Но что мне делать? Начинаю я рассказ 10 сент<ября> с мыслью, что я обязан кончить его к 5 октября - крайний срок; если просрочу, то обману и останусь без денег. Начало пишу покойно, не стесняя себя, но в средине я уж начинаю робеть и бояться, чтобы рассказ мой не вышел длинен: я должен помнить, что у "Сев<ерного> вестника" мало денег и что я один из дорогих сотрудников. Потому-то начало выходит у меня всегда многообещающее, точно я роман начал; середина скомканная, робкая, а конец, как в маленьком рассказе, фейерверочный. Поневоле, делая рассказ, хлопочешь прежде всего о его рамках: из массы героев и полугероев берешь только одно лицо - жену или мужа, — кладешь это лицо на фон и рисуешь только его, его и подчеркиваешь, а остальных разбрасываешь по фону, как мелкую монету, и получается нечто вроде небесного свода: одна большая луна и вокруг псе масса очень маленьких звезд. Луна же не удается, потому что ее можно понять только тогда, если понятны и другие звезды, а звезды не отделаны. И выходит у меня не литература, а нечто вроде шитья Тришкиного кафтана. Что делать? Не знаю и не знаю. Положусь на всеисцеляющее время.