Изменить стиль страницы

Каждый хочет любить, и солдат, и моряк, Каждый хочет иметь и невесту и друга, Только дни тяжелы, только дни наши вьюга, Только вьюга они, заклубившая мрак.

Автор текста — Арсений Несмелов — упоминался, стихотворение было сокращено и слегка переделано «в духе событий» («серб, боснийский солдат» превратилось, понятно, в «югославский солдат»), но как некогда «Над розовым морем вставала луна…» какое-то время служило визитной карточкой Георгия Иванова (даром что пел-то Вертинский), так и «Каждый хочет любить…» в наши дни — восемьдесят лет спустя! — неожиданно стало визитной карточкой Несмелова; может быть, не такое уж и важное событие, но интересно то, что это было именно первое стихотворение, подписанное псевдонимом Арсений Несмелов. Именно там, тогда и так родился поэт. Весь этот свой путь из Москвы до Владивостока в короткой автобиографии (1940) Арсений Несмелов уложил в одну фразу: «Уехав (из Москвы — Е.В.) в 1918-ом году в Омск, назад не вернулся, а вместе с армией Колчака оказался во Владивостоке, где и издал первую книгу стихов»13. Скупо, но все остальное Несмелов рассказал в стихах и в прозе. После убийства Колчака и распада Белой армии ничье знамя высоко нести офицер Митропольский более не мог, да и не видел в том нужды. В неизданных полностью по сей день воспоминаниях дальневосточный поэт и прозаик Вс. Ник. Иванов (тот, которому посвящены стихотворения Несмелова «Разведчики» и «Встреча первая»), обронил фразу, рассказывая о развале собравшейся вокруг Омска армии: «Крепла широко разошедшаяся новость, что офицерство может служить в Красной Армии в качестве военспецов — ведь я и сам ехал из Москвы с такими офицерами в 1918 г. К чему тогда борьба?» Однако и сам Иванов, по доброй воле и вполне безболезненно перебравшийся в СССР из эмиграции в феврале 1945 года через Шанхай, сознавался, что вернулся лишь тогда, когда обрел «идеологию». А о тех, давно минувших годах, вспоминал очень подробно (начисто стараясь не проронить ни слова о четверти века жизни в эмиграции). И очень характерно такое его позднейшее примечание к этим воспоминаниям: «Уже много лет спустя после описываемых этих времен, уже будучи в Москве, вел я разговор с покойным писателем А.А.Садовским, бывшим когда-то в Сибири и собиравшим материал по «колчаковщине». Он спросил меня, по обыкновению смотря зорко, как всегда, — через очки: — В.Н., а какова же была у вас тогда идеология? — Никакой! — ответил я. Он даже качнулся назад. — Невозможно! А между тем это была истинная правда. Идеология, жесткая, определяющая, была только у коммунистов. Она насчитывала за собой чуть не целый век развития. А что у нас было? — Москва «золотые маковки»? За три века русской государственности никто не позаботился о массовой государственной русской идеологии»14. Тут Иванов, конечно, перехватил — но к Несмелову формула «полное отсутствие идеологии» в смысле журналистики тоже применима (не путать идеологию с офицерской честью и убеждениями). В воспоминаниях «О себе и о Владивостоке» очень весело описано, как побывал поэт главным редактором «японского официоза» — газеты «Владиво-Ниппо», и по заказу японских хозяев попеременно ругал «не только красных, но и белых». Между тем именно Несмелов едва ли не первым понял, что японская оккупация Приморья вызвана отнюдь не борьбой с красными партизанами: «Он угадал, например, смысл японской интервенции в Сибири и понял, что целью вмешательства была вовсе не борьба с коммунизмом»15. А стихи он писал с одинаковой легкостью, используя незаурядный импровизационный дар: и на смерть Ленина, и о красотах Фудзи, — ни того, ни другого Несмелов не видел, но стихи на заказ сочинял буквально за пять минут (как свидетельствовал в письме к автору этих строк Н.Щеголев), а для харбинских «русских фашистов» даже специального поэта создал, Николая Дозорова, и тот для них писал «стихи», используя преимущественно богатую рифму «фашисты — коммунисты» (или «коммунисты — фашисты», уж как ложилось). Впрочем, в длинных вещах, таких, как поэма «Восстание», разница между «Несмеловым» и «Дозоровым» стиралась: незаурядное дарование все-таки не давало испоганить стихи до конца. Лучшим доказательством тому поэма «Георгий Семена», вышедшая под псевдонимом «Николай Дозоров» в 1936 с жирной свастикой на обложке; местом издания книги обозначен… Берн, но наверняка располагался этот «Берн» в какой-нибудь харбинской Нахаловке. Впрочем, поэму мы воспроизводим — поэзия в ней есть. В отличие от сборника «стихотворений» «Только такие!», вышедшего в том же году и под тем же псевдонимом в Харбине с предисловием фюрера харбинских фашистов К.Родзаевского; интересующиеся могут найти его в первом томе несостоявшегося «Собрания сочинений» Арсения Несмелова, предпринятого по методу репринта в США в 1990 году (издательство «Антиквариат»). Стихотворения «1905-му году» и «Аккумулятор класса» также оставлены за пределами нашего издания16, хотя и были они подписаны именем Несмелова; наконец, уж совсем невозможное прояпонское стихотворение «Великая эра Кан-Дэ» (подписанное А. Митропольский) оставлено там, где было напечатано17 — по не поддающимся проверке данным, сочинил это произведение автор за все те же пять минут и получил гонорар в «100 гоби» (нечто вроде 100 долларов на деньги марионеточного государства Маньчжу-Ди-Го»), на радостях даже к Родзаевскому в его кукольную фашистскую партию вступил. Впрочем, для литературы все эти произведения и факты значения имеют меньше, чем рифмованные объявления, которые Несмелов вовсе без подписи сочинял для газет. А если углублятся в вопрос об идеологии, то она у поэта все-таки была. В 1937 году, в эссе «Рассказ добровольца»18, он писал: «Российская эмиграция за два десятилетия своего бытия — прошло через много психологических этапов, психологических типов. Но из всех этих типов — один неизменен: тип добровольца, поднявшего оружие против большевиков в 1918 году. Великой бодростью, самоотвержением и верою были заряжены эти люди! С песней шли они в бой, с песней били красных, с песней и погибали сами». В том же году, в рассказе «Екатеринбургский пленник»19, он говорит о времени еще более раннем: «Конечно, все мы были монархистами. Какие-то эсдеки, эсеры, кадеты — тьфу — даже произносить эти слова противно. Мы шли за Царя, хотя и не говорили об этом, как шли за царя и все наши начальники». Если прибавить сюда пафос таких стихотворений, как «Цареубийцы», «Агония» и многих других, то вывод будет краток — Арсений Митропольский был монархистом, как того и требовала офицерская честь. Что, впрочем, не мешало поэту Арсению Несмелову печататься и у эсеров, и у большевиков. Вернемся, однако, во Владивосток, который во времена недолгого существования ДВР (Дальневосточной республики) превратился в довольно мощный центр русской культуры. Так же, как в расположенной на другом конце России Одессе, возникали и тут же прогорали журналы и газеты, особенно процветала поэзия — и Владивосток, и Одесса, несмотря на оккупацию, не желали умирать: это всегда особенно свойственно приморским городам. В начале 1918 года в бухту Золотой Рог вошел сперва японский крейсер, потом — английский. И до осени 1922 года в Приморье советской власти как таковой не было: книги выходили по старой орфографии, буферное государство ДВР праздновало свои последние именины. Волей судьбы там жили и работали В.К.Арсеньев, Н.Асеев, С.Третьяков, В.Март и другие писатели, «воссоединившиеся» так или иначе затем с советской литературой. На первом сборнике Несмелова, носившем непритязательное название «Стихи» (Владивосток, 1921) отыскиваются — на различных экземплярах — дарственные надписи, среди них, к примеру, такая: «Степану Гавриловичу Скитальцу — учителю многих» (РГАЛИ, фонд Скитальца). Очевидно, себя Несмелов причислить к ученикам Скитальца не мог. Довольно далеко стоял от него и Сергей Алымов, в те же годы прославившийся в Харбине (а значит — и во Владивостоке, настоящей границы между ДВР и Китаем не было, зато была КВЖД) своим очень парфюмерным «Киоском нежности». Учителями Несмелова, всерьез занявшегося поэзией под тридцать, — в этом возрасте поэты Серебряного века уже подводили итоги, — оказались сверстники, притом бывшие моложе него самого: Пастернак, Цветаева, Маяковский. В первом сборнике у Несмелова много ранних, видимо, даже довоенных стихотворений: о них, не обращая внимания на остальные, писал бывший главный специалист по русской литературе в изгнании Глеб Струве как о «смеси Маяковского с Северяниным» (в более позднем творчестве Несмелова Струве усматривал сходство… с Сельвинским, но это сопоставление остается на его совести). Ближе всех к Несмелову стоял в те годы, надо полагать, его ровесник — Николай Асеев, в том же 1921 году во Владивостоке у Асеева вышел сборник «Бомба», — по меньшей мере пятый в его творчестве, не считая переводных работ, он успел побывать и в разных литературных кланах (в «Центрифуге» вместе с Пастернаком, а также среди кубофутуристов), съездил почитать лекции в Японию, да и во Владивостоке жил с 1917 года. В воспоминаниях Несмелов признается, что Асеев на него повлиял — скорее фактом своего существования, чем стихами. Следы обратного влияния — Несмелова на Асеева — прослеживаются в творчестве Асеева куда чаще, — в той же поэме «Семен Проскаков» (1927), где монолог Колчака кажется просто написанным рукой Несмелова, — но так или иначе контакт этот носил характер эпизодический. На страницах редактируемого им «Дальневосточного обозрения» Асеев назвал Несмелова «поседевшим юношей с мучительно расширенными зрачками», несколько стихотворений Несмелова посвящено Асееву, который часто и охотно его в своей газете печатал. Видимо, все-таки именно Асеев обратил первым внимание на незаурядное дарование Несмелова. В статье «Полузадушенный талант»20 Асеев отмечал изумительную остроту наблюдательности автора, его «любовь к определению», к «эпитету в отношении вещей», и подводил итог: «У него есть неограниченные данные». Впрочем, воспоминания об Асееве во время чумы 1921 года, свирепствовавшей во Владивостоке, и об отъезде будущего советского классика в Читу Несмелов оставил вполне критические и иронические21. Ехать дальше Владивостока Несмелову, не знавшему к тому же ни единого иностранного языка, — всё, чему учили в Кадетском корпусе, исчезло из памяти, — явно не хотелось, ему хотелось жить в России, пусть в самом дальнем ее углу, «…во Владивостоке, / В одном из дивных тупиков Руси22», до самой последней минуты. Но в октябре 1922 года победоносная армия Уборевича ликвидировала буферное государство и вступила во Владивосток. Скрыть свое прошлое Митропольский-Несмелов не смог бы, даже если бы захотел; впрочем, на первое время он лишь попал под «запрет на профессию» — бывший белой офицер, да еще редактор прояпонской «Владиво-Ниппо», потерял работу, поселился за городом в полузаброшенной башне форта и жил тем, что ловил из-подо льда навагу. Но, конечно, с обязательным визитом в комендатуру через короткие отрезки времени — бывший «комсостав белой армии» весь был на учете. Хотя просто литературным трудом заниматься не запрещали: печатайся, у власти пока дела есть более насущные. Ну, а потом… Какое было «потом», мы все хорошо знаем. Несмелов в 1922 году выпустил очередную книжку — поэму «Тихвин», а в 1924 году, буквально накануне бегства из Владивостока, он выпросил у типографа, с которым, понятно, так никогда и не расплатился, несколько экземпляров своего второго поэтического сборника, уже вполне зрелого и принесшего ему известность; это были «Уступы». Несколько экземпляров Несмелов успел разослать тем, чьим мнением дорожил, — например, Борису Пастернаку. И в письме Бориса Пастернака жене от 26 июня 1924 года, можно прочесть: «Подают книжки с Тихого океана. Почтовая бандероль. Арсений Несмелов. Хорошие стихи». В это время Несмелов и его спутники — художник Степанов (кстати, оформитель «Уступов») и еще двое офицеров уходили по маньчжурским сопкам все дальше и дальше в сторону Харбина, и шансов добраться до него живыми было у них очень мало. Историю перехода границы Несмелов описывал несколько раз, и детали не всегда совпадают: видимо, ближе всего к истине версия, пересказанная в мемуарном цикле «Наш тигр», — к нему же вплотную примыкает и сюжет рассказа «Le Sourire». Конечно, можно было рискнуть и остаться в СССР, да и пересидеть беду (советскую власть), но соблазн был велик, а Харбин в 1924 году был еще почти исключительно русским городом. Покидая Россию, Несмелов мог дать ответ на вопрос, заданный несколькими десятилетиями позже другим русским поэтом, живущим в Калифорнии, Николаем Моршеном: «Но что захватишь ты с собой — / Какие драгоценности?» Стихотворением «Переходя границу» Несмелов наперед дал ответ на этот вопрос — конечно, брал он с собой в эмиграцию традиционные для всякого изгнанника «дороги и пути», а главное — «…Да ваш язык. Не знаю лучшего / Для сквернословий и молитв, / Он, изумительный, — от Тютчева / До Маяковского велик». Несмелов и впрямь ничего другого с собой не взял — ну, разве что десяток экземпляров «Уступов», в долг и без отдачи выпрошенных у владивостокского типографа Иосифа Романовича Коротя. Словом, ничего, кроме стихов. Впрочем, об этом тогда еще никто не знал. Журнал «Сибирские огни», выходивший в Новосибирске (точней — в Новониколаевске, ибо переименован город был лишь в 1925 году) в журнале «Сибирские огни» (1924, № 4) опубликовал почти восторженную рецензию на сборник поэт Вивиан Итин (1894–1938, — расстрелян, уж не за то ли, что печатал в своем журнале белогвардейца?). Поскольку еще ранее того одно стихотворение Несмелова «Сибирские огни» напечатали («Память» из «Уступов»), то и в 1927–1929 годах Несмелова в нем печатать продолжали, — и стихи, и прозу, в том числе «Балладу о Даурском бароне», поэму «Псица», наконец, рассказ «Короткий удар». После перепечатки того же рассказа в альманахе «Багульник» (Харбин, 1931) выдающийся филолог и поэт И.Н.Голенищев-Кутузов писал в парижском «Возрождении», что рассказ «не уступает лучшим страницам нашумевшего романа Ремарка»23. Что и говорить, о первой мировой войне можно много прочесть горького — и у Ремарка, и у Несмелова. До Харбина Арсений Несмелов добрался, даже выписал к себе из Владивостока жену, Е.В.Худяковскую (1894–1988) и дочку, Наталью Арсеньевну Митропольскую (1920–1999), — впрочем, с семьей поэт скоро расстался, жена увезла дочку в СССР, сама провела девять лет в лагерях, а дочь впервые в жизни прочла стихи отца в журнале «Юность» за 1988 год, где (с невероятными опечатками) появилась одна из первых «перестроечных» публикаций Несмелова. С личной жизнью у Несмелова вообще было неладно. В письме к П.Балакшину от 15 мая 1936 года отыскивается фраза, брошенная Несмеловым вскользь о себе: «Есть дети, две дочки, но в СССР, со своими мамами». Есть данные говорящие о том, что брак с Худяковской был для Несмелова вторым. Есть данные, говорящие о том, что первую жену Несмелова звали Лидией. И смутное воспоминание Наталии Арсеньевны, что как будто у отца была еще одна дочь. Мы так ничего и не узнали24. Впрочем, в биографии Несмелова неизбежно останется много пробелов. И того довольно, что удалось реконструировать биографию человека, не оставившего после себя ни могилы, ни архива, — ну, и удалось собрать его наследие, притом хоть сколько-то полно. В первое время в Харбине Несмелов редактировал… советскую газету «Дальневосточная трибуна». Но в 1927 году она закрылась и, перебиваясь случайными приработками (вплоть до почетной для русского поэта профессии ночного сторожа на складе), Несмелов постепенно перешел на положение «свободного писателя»: русские газеты, русские журналы и альманахи возникали в Маньчжурии как мыльные пузыри, чаще всего ничего и никому не заплатив. Но поэт-воин, временно ставший поэтом-сторожем, не унывал. Его печатала пражская «Вольная Сибирь», пражская же «Воля России», парижские «Современные записки», чикагская «Москва», санфранцисская «Земля Колумба» — и еще десятки журналов и газет по всему миру, судя по письмам Несмелова, впрочем, норовившие печатать, но не платить. А с 1926 года в Харбине функционировал еженедельник «Рубеж»25 (последний номер, 862, вышел 15 августа 1945 года, накануне вступления в город советских войск). Там Несмелов печатался регулярно, и именно там (да еще в газете «Рупор») платили хоть и мало, но регулярно: в море зарубежья Харбин все еще оставался русским городом, и в нем был русский читатель. Его при этом странным образом старались не замечать. Везде, — кроме Китая, — хотя в парижском «Возрождении» (8 сентября 1932 года) в статье «Арсений Несмелов» И.Н.Голенищев-Кутузов писал: Упоминать имя Арсения Несмелова в Париже как-то не принято. Во-первых, он — провинциал (что доброго может быть из Харбина?); во-вторых, слишком независим. Эти два греха почитаются в «столице эмиграции» смертельными. К тому же некоторые парижские наши критики пришли недавно к заключению, что поэзия спит; поэтому пробудившийся слишком рано нарушает священный покрой Спящей Красавицы. Несмелов слишком беспокоен, лирика мужественна, пафос поэта, эпический пафос — груб. В парижских сенаклях он чувствовал бы себя как Одиссей, попавших в сновидческую страну лотофагов, пожирателей Лотоса». Это в печати, — хотя в письме Голенищеву-Кутузову Несмелов и иронизировал: «Адамовича я бы обязательно поблагодарил, ибо о моих стихах он высказался два раза и оба раза противоположно. Один раз — вычурные стихи, другой раз — гладкие» (письмо от 30 июня 1932 года). А собратья по перу о Несмелове все-таки знали, все-таки ценили его. Отзыв Пастернака приведен выше, а вот что писала Марина Цветаева из Медона в Америку Раисе Ломоносовой (1 февраля 1930 года): «Есть у меня друг в Харбине. Думаю о нем всегда, не пишу никогда. Чувство, что из такой, верней на такой дали все само собой слышно, видно, ведомо — как на том свете — что писать невозможно, что — не нужно. На такие дали — только стихи. Или сны». Имелся в виду, конечно, Несмелов — по меньшей мере одно письмо он от Цветаевой получил, сколько получила писем Цветаева от Несмелова — неизвестно, в ее раздробленном архиве их нет, — по крайней мере, пока их никто не обнаружил. От Несмелова, как известно, архива не осталось никакого, так что письмо Цветаевой (одно по крайней мере существовало, возможно, было и больше) утрачено. Однако в письме в Прагу, к редактору «Вольной Сибири» И.А.Якушеву 4 апреля 1930 года Несмелов писал: «Теперь следующее. Марине Цветаевой, которой я посылал свою поэму «Через океан», последняя понравилась. Но она нашла в ней некоторые недостатки, которые посоветовала изменить. На днях она пришлет мне разбор моей вещи, и я поэму, вероятно, несколько переработаю». Нечего и говорить, что разбора поэмы от Цветаевой Несмелов не дождался, однако не обиделся, 14 августа того же года он писал Якушеву: «Разбора поэмы от Цветаевой я не буду ждать. Она хотела написать мне скоро, но прошло уже полгода. Напоминать я ей тоже не хочу. Может быть, ей не до меня и не до моих стихов. Не хочу да и не имею права ее беспокоить. Она гениальный поэт». И в 1936 году Несмелов не уставал повторять (письмо к П.Балакшину от 15 мая 1936 года) — «Любимый поэт — Марина Цветаева. Раньше любил Маяковского и еще раньше Сашу Черного». Словом, литературное существование Арсения Несмелова было хоть и изолированным, но проходило оно отнюдь не в безвоздушном пространстве. Он писал стихи, рассказы, рецензии, начинал (и никогда не оканчивал) длинные романы, — словом, кое-как сводил концы с концами. Его печатали, его знали наизусть русские в Китае, но его известность простиралась лишь на Харбин и русские общины Шанхая, Дайрена, Тяньцзина, Пекина. Но даже и эти малые русские островки в «черноволосой желтизне Китая» были разобщены вдвойне, ибо в конце 1931 года Япония оккупировала северо-восточную часть Китая, и на этой части была образована марионеточная империя — государство Маньчжоу-Ди-Го, на территории которого оказался Харбин, — так что даже шанхайские поклонники несмеловской музы формально жили «за границей». С приходом японцев и без того не блестящее положение русских в Маньчжурии еще ухудшилось — они были попросту не нужны Стране Восходящего Солнца. Законы ужесточались, за самое произнесение слов «Япония», «японцы» грозил штраф, предписано было говорить и писать «Ниппон» и «ниппонцы», и пусть не удивляется современный читатель, найдя такое написание во многих поздних рассказах Несмелова. Но русских было все-таки много, труд китайцев-наборщиков стоил гроши, да и на гонорары авторам уходило не намного больше, поэтому издатели все еще многочисленных газет и журналов на русском языке продолжали получать прибыль и в тридцатые и даже в сороковые годы. «Рубеж» платил за стихи гонорар — пять китайских центов за строчку: сумма, на которую можно было купить полдюжины яблок или сдобных булочек. Прочие издания платили еще меньше. В результате на страницах русско-китайских изданий появлялись различные «Н.Арсеньев», «А.Бибиков», «Н.Рахманов», «Анастигмат» и даже «Розга»; хотя больше всех зарабатывал, конечно, некий «Гри»26, сочинявший рифмованные фельетоны и рекламу. Разумеется, под псевдонимами скрывался все тот же Митропольский-Несмелов, в котором дар импровизатора креп с каждым днем недоедания. По свидетельству довольно часто навещавшего его поэта Николая Щеголева, «на стихотворный фельетон «Гри» он принципиально тратил ровно пять минут в день и, помню, однажды при мне сказал: «Подождите ровно пять минут, я напишу фельетон», и действительно написал…»27 Начав зарабатывать рекламными стишками еще во Владивостоке, Митропольский-Несмелов постепенно «воспел» едва ли не всех врачей в Харбине, особенно зубных, — видимо, они лучше других платили. И в итоге в печати то и дело мелькали такие, к примеру, перлы: