Изменить стиль страницы

Но море было слишком пустынным, и оно скоро надоело Диму. Он перевел взгляд на домики, рассыпавшиеся на сопках по другую сторону бухты. Он знал, что эти домики называются Владивостоком, а он, Дим, живет на Чуркине. Когда же надоели и домики, Дим задом, упираясь ладошками о ступеньки крыльца, слишком высокие для него, спустился в садик и, осторожно ступая босыми ножками, направился к кусту сирени, за которым, он знал, была скамеечка.

Конечно, Дим немного боялся, — ведь не часто ему приходилось путешествовать по садику одному, да и неизвестно еще, как примет его этот косматый шелестящий куст, не сидит ли на скамеечке за ним то неведомое, что в тайфунные вечера грубым голосом воет в трубе… И Дим недоверчиво покосился на кадку под водосточной трубой — в кадке что-то булькало и шуршало.

Дим шел долго и очень тихо, как котенок, — ставил босую ножку и замирал, выжидая. Несколько минут он стоял над травинкой, на которой качался жучок с бронзовой спинкой, долго следил глазами за бабочкой, отыскивавшей над клумбой свою медовую пищу. Из-за куста, к скамье, он вышел так тихо, что сидевшие на ней хозяин дома Николай Иванович и жена его Липа, Олимпиада Васильевна, даже не заметили приближения ребенка.

— Перекапывать не надо, — похрустывал шепчущим баском Николай Иванович, повернув к жене конопатое лицо. — Не надо перекапывать, и не думай об этом!.. Лежит у забора — и пусть лежит…

— Ближе-то к дому покойнее, — молящим шепотом возражала супруга. — Прямо, Коля, ночей я не сплю — все думаю… Седни видела во сне, будто пес подошел к месту и лапами землю роет… Как хочешь, не к добру это!

— Глупая! — любовно притянув к себе жену, засмеялся Николай Иванович. — Золото не кость, чтобы пес его копал… А у забора лежать ему покойнее — кто туда сунется?..

Дим глядел на супругов, как на жучка, как на бабочку: неотводно, чуть раскрыв ротик. Так смотрят котята, недавно прозревшие.

Потом в белесой голубизне его глазок что-то дрогнуло, осмыслилось, и, всплеснув ручонками, с криком: “Испугал, испугал!..” — он выбежал к скамейке.

И шаловливый крик ребенка был истинной правдой: оба супруга побледнели ужасно…

II

Все в повести было ходульно и лживо. Энтузиасты-ударники восхищались новой бетономешалкой в выражениях школьников, которым задано сочинение на тему о наступлении эры социализма. Благонравная рабфаковка словами очередного циркуляра ЦК растолковывала своему мужу значение пятилетки.[6] Влюбленный в рабфаковку инженер-американец начинал прозревать и благоговейно впитывал в пролетаризирующиеся легкие воздух сталинского ренессанса…

Ольга Николаевна бросила книгу на пол и вслух сказала:

— А ну вас к черту… Какая тоска!

Вытянувшись на кровати, она закрыла глаза. Нет, больше так жить невозможно. Бедность и ложь, ложь, бедность и тоска. Собственно, что она такое, она, Ольга Николаевна Рыбникова? Безработная — раз, любовница носатого латыша из Дальрыбы, спеца-инструктора по запаиванию консервных банок, — два. Да и не любовница вовсе. Какая уж тут любовь!.. Всего-навсего — конкубина, “женщина для здоровья”, как острят дружки Яунзема, то есть — почти вещь; проститутка по нужде, ибо надеется, что баночник протащит ее на постоянное место в учреждении, — не вечно же лишь случайная работа по вызову биржи труда… Да, жалкие подачки, жалкая плата, нужда и недоедание, ибо последний кусок хлеба, последний метр ситца — не себе, а ему — розовому, кудрявому Димику, ее любви и гордости…

Но где же он?

— Димик!..

Дима не было.

— Дим! — громче крикнула женщина и, сев на постели, прислушалась.

Но уже топали ножки по коридору, и, как всегда, от этого мягкого торопливого стука у матери сладко и тревожно сжалось сердце. Сладко: вот ходит, бегает — значит, здоров и растет. Тревожно: а что будет завтра, послезавтра, через месяц? И ребенок казался ей, давно покинутой жене, сладкой, но непосильной ношей.

А дверь уже задергали снаружи слабые ручонки, едва достигавшие до дверной ручки, и наконец справились с усилием: матери приятно было видеть, как Дим сам отворяет легкую дверь. Вот и он — вкатился зеленый комочек с улыбающимся милым ртом, сейчас перепачканным чем-то коричневым…

С ужасом в голосе и глазах:

— Дим, что ты ешь?

И тут же удивленно поняла: шоколад!..

— Кто тебе дал, Дим?

— Тетя! — Дим с трудом ворочает языком в размякшей сладости. И, проглотив ее: — Ма-мо-чи-ка, что такое золото?

— Золото и есть золото. — Мать никак не ожидала такого вопроса. — Знаешь, такое… Ну, блестит, как эта дверная ручка…

— А зачем дверную ручку закапывать в землю?

— Дим, что ты бормочешь? — испугалась мать, опускаясь перед сыном на колени и одной рукой, с платком, вытирая ему ротик, а другой, левой, щупая лоб: не жар ли?

Но лобик Димика был прохладно-теплым, жара не было.

III

Июльский полдень переполз через бухту и сжег все тени. Трех-оконный домик белел под скалою неистово, и неистово звенели кузнечики. Диму казалось, что это звенит у него в ушах, как полгода назад, когда он сильно был болен. И Димик ковырял мизинчиками то в правом, то в левом ухе, думая выковырять оттуда звон. Но на мизинчиках ничего не было, а звон все звенел. И тогда, чтобы перекричать надоевший звон, Дим запел песенку, которую тут же сложил:

    Золото, золото,
    Золотое золото,
    Золотая мамочка,
    Золотая тетичка,
    Золотой воробушек…

Голос ребенка был звонок — песенка была услышана на кухне. Чистившая красноперку Олимпиада Васильевна закусила толстую красную нижнюю губу и затаила дыхание — сердце от волнения подпрыгнуло к самому горлу и стукнуло перебоем.

Ольга Николаевна даже обрадовалась — “так оно и есть!”, — но и виду не подала. Засмеялась:

— Сегодня, знаете, мой Димик с утра о золоте болтает… Даже вот песенку сложил.

И обе женщины внимательно посмотрели друг на друга. Ольга Николаевна ласково и спокойно, словно спрашивая: “Правда?”

Олимпиада первая опустила глаза, выдала себя, и лишь через секунду — такую долгую — усмехнулась, колыхнув обильной грудью:

— Уж дети, они такие… Услышат слово и носятся с ним.

И, справившись наконец с сердцем, рассказала, как какой-то мальчуган, при котором родители не поостереглись, разболтал своим сверстникам, что у его отца есть припрятанное золото. Ребятишки разнесли это дальше, и — пошла писать губерния…

— Полгода по тюрьмам мотали, — закончила Олимпиада свой рассказ, очень довольная тем, что сама перешла в наступление: не про мамашино ли золото болтает мальчишка? Ольга Николаевна смотрела на хозяйку просто и открыто, и та, успокаиваясь, подумала:

“Нет, не разболтал еще Димка про то, что услышал. Забудет, поди… Обойдется”.

Но вечером, когда муж вернулся из порта, где он служил по охране, и супруги пили чай в садике, — Дим вышел на крылечко, постоял, поглядел на море, вздохнул и сказал:

— Тетя, а золото, оно какое? Всегда золотое?

Николай Иванович поперхнулся, у Олимпиады опустились руки и заныло внизу живота. Надо было что-то предпринимать, и предпринимать, не останавливаясь ни перед чем.

IV

Ночь пришла красивая, синяя, со светящимися мухами, вспыхивающими как крошечные электрические фонарики. Далеко за бухтой сиял город, и отражения его огней каплями золотого масла растекались по черной воде. Иногда из города долетал мягкий рокот медных труб, игравших “Интернационал”.[7]

Уходя в свою комнату, Ольга Николаевна сказала хозяйке:

— Завтра я на биржу пойду, Олимпиада Васильевна… Уж вы не откажите посмотреть за Димиком…

— Хорошо, — ответила та и вдруг испугалась так, что задрожали руки, и, чтобы не выдать себя, она спрятала их под передник, крепко сцепив пальцы.

вернуться

6

Действие рассказа происходит в период первой пятилетки (1928–1932 гг.), т. е. Несмелов описывает Владивосток, которого никогда не видел.

вернуться

7

Новый государственный гимн СССР был утвержден в 1944 году.