— Президент наш. Генеральный, сука, секретарь. Хуже Брежнева тоже говорит.
— Ничё, зато он как ты по дороге не подличает, всё доносит.
— А я никогда и не подличаю. Когда я подличал?
— Когда — послевчера.
— Позавчера, я говорил, она мне не долила за долг.
— А чей долг-то был? Наш что ли? Так что за Жучка, если чё, буду голосовать, он хоть честный. И усы как у Лукашенко. Будет президентом, колхозы вернёт.
— Голосуй. Обголосуйся. Галочку-то поставить не сумеешь.
— Суме-ею. Илюх, где у тебя молоток? Дай мне молоток, я ему, сука, между глаз сейчас галочку поставлю. Чтобы не свистел.
— А Илюха тебе не даст. Ты сломаешь. Тебе вообще ничего давать в руки нельзя. Ты всё сломаешь.
— Когда я ломал-то? Что я ломал?
— А целку Вальке кто сломал?
— Всё, ты меня задолбал. Не могу с тобой разговаривать.
Часто мы пили с Ваней вдвоём. Порой у него ненадолго что-то прочищалось, речь текла более или менее свободно, и тогда он рассказывал про недолгий период семейной жизни. И мне было приятно слушать его — у меня ситуация была всё же лучше, мне казалось, что мой период был любовнее и веселее. То же было и с рассказами про армию. Слушаешь и радуешься — ноги у меня не гнили, почки мне не отбивали, ребро не ломали. И с детьми — меня всё же не собирались пока лишать родительских прав.
Иногда у него вообще романтично получалось. Стоим ночью, на небо глядим, он говорит: «Вон видишь большую звезду? Мы на неё с моей сукой любили вместе смотреть».
Поздней осенью, когда я вдруг два дня не пил — Жучок пришёл часов в десять вечера.
— Дело.
— Чего?
— Бабку… я не поеду.
Ваня и жмурился, и глаза закрывал, и скалился, но ничего у него не вышло. Я помучился с ним, потом прогнал. У меня тоже нервы не железные, а он, как говориться, пока родит…
Потом мать его сама пришла просить на машине её отвезти — Светка, дочка Ванькина, сбежала. Второй день — ни в школе, ни домой. В Уёмках наверняка у Тоньки. А директор сказала, что если дальше не придёт в школу, то через суд у бабки опекунство отберут, а саму дуру в интернат сдадут.
Делать нечего, поехали. Толком куда ехать — бабка сама не знает, охает и жалуется. Хорошо, у меня автомобильный атлас был, я эти Уёмки отыскал.
— Она вечером голову себе помыла и в халате на двор побежала. Оказывается куртку и сапожки уже раньше вынесла, одела там и — всё, нету её. Я хватилась — триста рублей у меня в пальто лежали — тоже нет. А потом мне говорят, её с Тонькой там видели, прошмандовку. Вся в мать.
В Уёмках один только дом светился. Во дворе — человек десять молодёжи, все ухмыляются. Нету её, где — никто не знает. Один — самый маленький из всех, подросток, почему-то ходил по земле в тёплых носках, без обуви, другой, явно местный дурачок, всем подмигивал и шептал. Усталая Тонька с сигаретой в зубах ходила в дом и обратно, не обращая внимания на старуху. Парни постарше стояли вокруг костра между яблонями.
— Тонька, сука, показывай. Тонька! Тонька, я с этого места не уйду, показывай, где она. И даже мне такого не говори, что не знаешь. Вот и человек ждёт, и машина ждёт, а я никуда не уйду отсюда.
Из дома вышла девочка, наверное, Светкина подруга, ещё школьница, и встала, улыбаясь, под фонарь на крыльце. На круглом личике с ямочками на щеках было столько юной чистоты и распутства, что в груди болезненно застучало, я ушёл в машину и курил там, ожидая бабку.
Через час она сдалась. Вернулась, минут пять ещё поколебалась, затем неуверенно предложила возвращаться домой.
— В подвале, как крыса, спряталась. Я её и звала, и за волосы вытягивала — ни в какую. Сказала ей, чтобы в школу завтра шла. Не знаю, пойдёт ли? Ведь упекут в интернат, а весело ли ей там будет?
В школу Светка вернулась сразу, но домой появилась только через три дня. Отъелась. А вскоре опять исчезла. Тут неожиданно выпал снег, растаял, а потом сразу ударили морозы. Сначала пятнадцать градусов ночью, потом до двадцати трёх. Перед вторым побегом Ваня жаловался:
— Я ей говорю, а она мне — иди в жопу, ты мне не отец, ты говно… — Ваня поднял руку и сжал сухой кулак. — Я говорю, ты, мокрощёлка, я…, а мать говорит, уходи отсюда, тютёк, тебя не хватало.
Мы с ним выпили.
— И такая злость взяла, я ушёл. Поссорился с ними.
Ваня вспомнил, что пьёт мою водку.
— Думаю, пойду к тебе. Хоть поговорить спокойно можно. Я же до армии вообще не пил.
Потом Жучок рассказал, как они в детстве вешали стукалки на окна каким-нибудь старикам по селу и дёргали за верёвочку. А однажды насрали одной старухе на крыльцо, та вышла посмотреть, кто стучится и поскользнулась.
В этот второй уход Светки не было неделю. Правда в школу она ходила.
На четвёртый день меня разбудил Шушпан Толюня, чтобы я помог Ваню отцепить с заграды.
— Я к нему шёл, вот нёс маленько, думал с ним к тебе идти. Давай, где у тебя куда налить. Дай хлеба что ли. Помянем быстро дурака. А то ждут там.
Вряд ли прижимистый Толюня действительно нёс поделиться, просто он был возбуждён и оттого щедр.
Ночной мороз покрыл инеем каждый лист, и все стебли жёлтой, сухой крапивы вдоль дорожки, и всю паутину на ней, всё блестело и играло на солнце. Воздух был высушенный, бодрил. За поворотом открылся вид на нашу улицу, на дома, как будто нарисованные небрежной детской рукой.
Мы дошли до Ваниной усадьбы, возле калитки стояли его мать и три старые соседки, которые жили дальше по улице. Самая сильная из всех, тётя Оня, упершись, пыталась сломать штакетины, которые обнял рукой Ваня. Её нога поехала, галоша соскочила, и тётя Оня, прыгая на одной ноге, стала её надевать обратно.
— Э-эх, уже сырые, суки. Когда ж, падлы, успели только? — сказала она нам и увела в дом Ванькину мать.
Жучок, уже одеревеневший, висел кверху ногами, зацепившись за забор штанами и брючным ремнём. Поздно ночью, возвращаясь домой, он не смог открыть калитку, запертую изнутри на засов и полез. Повиснув, сумел сломать одну доску и крепко обхватил, обнял рукой ещё две. Так и замёрз.
Снимать его было тяжело. Я сломал штакетины и дёргал их вверх, царапая руку Жучка гвоздями, пока Шушпан не загнул их топором. Соседки ругали нас, давали советы, торопили.
— Руку-то ему, руку ему смотри… топором… молоток бы взял загинать. Не так, не так… Ремень расстегнуть, может так ловчее снимется? Вроде как и не крупный, а поди — сними.
Мы сняли его и, даже перевернув, не узнали. Потом занесли в коридор, где уложили на топчан. Потом нам сказали нести его всё же в дом — оттаивать.
Потом подошёл Юрка Сандяй, а мы Толюню отправили сгончить и пошли ко мне.
Смерть Жучка произвела на нас впечатление. Как будто он, наконец, сотворил нечто значимое, серьёзное. О нём, несмотря на его нелепую смерть, отзывались уважительно и без подколок.
На следующий день вернулась Светка.
А за мной через месяц приехала Маришка. Поняла, наверное, что ни скандалы по телефону, ни яростные, открытые измены, ни уговоры, ничего не сработает. Надо ехать и забирать. Оказалась права. Меня прокапали в районной больнице, потом она увезла меня домой.
Сейчас у меня нормальная жизнь, семья восстановилась, работа, отдых. Да и здоровье как-то выровнялось, не сказать, что лучше стало, но выровнялось. Сил, кажется, побольше стало. Планы.
Увлёкся бёрдингом — это наблюдение за птицами. Может и не такое уж захватывающее занятие, но мне, вроде, нравится. И довольно модное — попадаются частенько в нашем парке такие хорошо одетые, видно, что благополучные люди, с биноклями как я, с блокнотиками. Мне Мариша дорогой бинокль подарила. В общем, подумал, что приятно будет знать птиц своего города.
На дачу даже ездим, и вот когда я там оказываюсь, когда смотрю на бревенчатые стены дома, на просторы за Ржавцом, на проезжающие по шоссе за полем машины, начинаю иногда скучать по тому времени. По той жизни, когда ты сверху, а всё остальное под тобой. Когда жизнь и смерть в твоих руках, когда ты крут, когда ты можешь взлететь высоко-высоко, не хуже какого-нибудь президента. Когда ты можешь приговорить, помиловать или смешать с дерьмом. И какая разница, что не других, а себя.