Изменить стиль страницы

Стихотворение "Ночь в Монплезире" построено на развертывании сравнения: "мятежное волнение" моря и таинственная жизнь человеческого сердца, то, что Фет назвал "темным бредом души". Как и Фет, Апухтин стремится передать не чувство, а его зарождение, когда еще не ясно — к горю оно ближе или к радости. У Фета в стихотворении "Ночь. Не слышно городского шума…" сказано:

      …Вере и надежде
       Грудь раскрыла, может быть, любовь?
       Что ж такое? Близкая утрата?
       Или радость? Нет не объяснишь…

То, что у Фета дано как вспыхивающие предчувствия, у Апухтина является результатом медитации:

      …Громадою нестройной
       Кипит и пенится вода…
       Не так ли в сердце иногда…
       Вдруг поднимается нежданное волненье:
       Зачем весь этот блеск, откуда этот шум?
       Что значит этих бурных дум
       Неодолимое стремленье?
       Не вспыхнул ли любви заветный огонек,
       Предвестье ль это близкого ненастья,
       Воспоминание ль утраченного счастья
       Иль в сонной совести проснувшийся упрек?
       Кто может это знать?
       Но разум понимает,
       Что в сердце есть у нас такая глубина,
       Куда и мысль не проникает…

Апухтин охотно использует в своих стихотворениях поэтизмы, иногда он вводит в текст целые блоки освященных традицией образов. В этом смысле он не был исключением среди поэтов 80-х годов, таких, как: С. Андреевский, А. Голенищев-Кутузов, Д. Цертелев, Н. Минский. Названные поэты, как и Апухтин, "считали поэтический язык, систему поэтических тропов как бы полученными в наследство, не подлежащими пересмотру и обновлению". {Коварский Н. А. Указ. соч. С. 41.} Такой общепоэтический язык в стихотворениях, сюжет которых подразумевал индивидуализацию героя, психологическую или событийную конкретность, мог восприниматься излишне нейтральным, нивелированным. Так, в стихотворении "П. Чайковскому" ("Ты помнишь, как, забившись в "музыкальной"…") Апухтин обращается к близкому человеку, с которым был дружен много лет, жизнь которого была ему известна в драматических подробностях и психологических деталях. Но Апухтин переводит свои мысли о жизни Чайковского на обобщенный язык поэтической традиции:

       Мечты твои сбылись. Презрев тропой избитой,
       Ты новый путь себе настойчиво пробил,
       Ты с бою славу взял и жадно пил
       Из этой чаши ядовитой…

Судя по письму П. И. Чайковского, это апухтинское стихотворение его взволновало, заставило "пролить много слез". {Чайковский П. И. Письма к родным. М., 1940. Т. 1. С. 339.} Чайковский без труда расшифровал то, что было скрыто за цепочкой поэтических общих мест: "тропа избитая", "чаша ядовитая", а в следующих строках еще и "рок суровый", и "колючие тернии". Но для читателя не метафорический, иносказательный, а конкретный, реальный план этих образов остается не ясен.

Удачи Апухтина в использовании такого общепоэтического языка связаны с темами, которые не предполагают резкой индивидуализации изображаемого героя: "Огонек", "Минуты счастья", "Бред".

Довольно часто у Апухтина поэтизмы, традиционные образы соседствуют с контрастными штрихами, разговорными оборотами речи. Сочетание таких разностилевых элементов — одна из главных отличительных особенностей художественной системы Апухтина. {См.: Кожинов В. Книга о русской лирической поэзии XIX века. М., 1978. С. 269–277.}

       Не знали те глаза, что ищут их другие,
       Что молят жалости они,
       Глаза печальные, усталые, сухие,
       Как в хатах зимние огни!

("В театре")

Сравнение, которым заканчивается стихотворение, оказывается таким ярким и запоминающимся потому, что оно возникает на фоне традиционных, привычных образов.

Один из постоянных мотивов Апухтина — да и других поэтов тех лет — страдание. О постоянном и неизбывном страдании он начал писать еще в юности.

       Я так страдал, я столько слез
       Таил во тьме ночей безгласных,
       Я столько молча перенес
       Обид, тяжелых и напрасных;
       Я так измучен, оглушен
       Всей жизнью, дикой и нестройной…

("Какое горе ждет меня?", 1859)

Мотив, лично столь близкий Апухтину, пришелся не ко времени в 60-е годы. Погружение в собственные страдания тогда не поощрялось, ждали стихов о страданиях "других", социально униженных, оскорбленных. А у Апухтина страдания обычно имеют не конкретно-социальный, а бытийный смысл. "Человек, — писал П. Перцов, — является в стихах Апухтина не как член общества, не как представитель человечества, а исключительно как отдельная единица, стихийною силою вызванная к жизни, недоумевающая и трепещущая среди массы нахлынувших волнений, почти всегда страдающая и гибнущая так же беспричинно и бесцельно, как и явилась". {Перцов П. Философские течения русской поэзии. Спб., 1899. С. 350.} Если убрать из этого вывода излишнюю категоричность и не распространять его на все творчество Апухтина, то по сути он будет справедлив.

Наиболее подробно о страдании как неизбежной участи человека сказано в апухтинском "Реквиеме". Человеческая жизнь предстает в этом стихотворении как цепь необъяснимых, роковых несправедливостей: "любовь изменила", дружба — "изменила и та", пришла зависть, клевета, "скрылись друзья, отвернулися братья". Апухтин говорит о том дне, когда в герое "шевельнулись впервые проклятья". Эта строка отсылает к известному стихотворению Некрасова "Еду ли ночью…". Шевельнувшиеся проклятья в некрасовском герое — знак зародившейся в нем потребности социально мыслить о жизни, понять, кто в этом мире, в этом обществе виноват в страданиях людей. {Об этом писал Б. О. Корман в кн.: Лирика Некрасова. Ижевск, 1978.} В апухтинском стихотворении слова о шевельнувшихся проклятьях — сетованье по поводу несправедливого и жестокого миропорядка: речь вообще о судьбе человека на земле. Но в протесте Апухтина нет лермонтовской масштабности и страсти. Поэтому его конфликт с несправедливым миром — не бунт, а жалоба. Верно, хотя и с излишней резкостью, сказал об этом Андрей Белый: "…Огненная тоска Лермонтова выродилась в унылое брюзжание Апухтина". {Белый Андрей. Луг зеленый. М., 1910. С. 186.}

Но в раскрытии темы страдания у Апухтина далеко не все свелось к "брюзжанию" и жалобам.

Когда-то В. Шулятиков с упреком писал о поэтах 80-х годов, что они, обращаясь к "проклятым вопросам", "с легкостью волшебников превращают социальные антитезы в психологические". {Шулятиков В. Этапы новейшей лирики // Из истории новейшей русской литературы. М., 1910. С. 231.} Критик придал этому выводу узкий оценочный смысл. Подмеченная им черта действительно была присуща поэзии тех лет, но не всегда свидетельствовала о ее ущербности. Так, если масштаб "психологических антитез", выбираемых Апухтиным, соответствовал строю чувств и переживаний современного человека, — он достигал значительных художественных результатов.