Держась за стену, он добрался до умывальника, ополоснул лицо и глотнул воды. Рубашка висела на нем клочьями, все лицо было в ссадинах; ему сейчас хотелось где-нибудь лечь и умереть, но он все же приковылял назад и склонился над нею. Она не шевелилась, но была в сознании — ее хитрые глаза смотрели на него и ждали, что он сделает дальше. Из уголков ее рта текла кровь, а платье на груди и плечах было разодрано. Стоило ему наклониться, сорвать с нее остатки платья, и он бы убедился, действительно ли она в родстве с уродливым идолом, но он замер над ней в темной комнате, а ее глаза издевались над ним, и вдруг он покрылся липким потом, почувствовал, что другие глаза пристально и неотрывно смотрят на них обоих, глаза, которые следили за ними всю эту ночь и все предшествовавшие ночи, и он знал, кому принадлежат эти глаза. Он почувствовал, что волосы у него встают дыбом, из желудка поднимается кислая теплая рвота, и девушка на полу увидела, как он опять согнулся пополам (совсем как тот молодой человек в клубе), прижимая одну руку к животу, а другую — ко рту, и ее окровавленные губы скривились в улыбке — в конце концов победила она.

Он отшатнулся от нее, схватил пиджак и бросился вон из комнаты, вниз, пробежал мимо ее машины и помчался дальше по белым пустынным улицам все быстрее и быстрее, потому что глаза преследовали его, были везде и от них нельзя было укрыться в этом городе зла, где богатые и бедные содрогались от страха, прячась за своими вывесками о злых собаках и вооруженной охране, где толпы людей убегали от самих себя и многолюдные улицы в любую минуту могли превратиться в голую пустыню и жертвы плясали на собственной крови, где бродили привидения, а на дверях домов и в воздухе появлялись таинственные письмена, где витали души умерших и где молодая женщина прошептала ему, что у нее два пупка…

Он сделал что-то ужасное? Конечно, ведь я все это время тащу ее за собой, ахнул он и содрогнулся. Я тащу ее за волосы, в ужасе подумал он. Но когда он в панике остановился и посмотрел вниз, то увидел, что сжимает в руках пиджак. Это всего лишь твой собственный пиджак, ты, жалкий идиот, крикнул он себе смеясь и с облегчением стал покрывать пиджак поцелуями. Почувствовав прохладу, он обнаружил, что стоит на берегу моря. Он был один, никто не преследовал его, он отдал свою лихорадку свежему ветерку, и рыдания принесли ему облегчение. Но вот он поднял голову, увидел горы, и снова сердце его замерло, глаза вылезли из орбит, а из груди вырвался беззвучный вопль. Нет, никуда он не убежал и не спасся — она снова была перед ним, четко очерченная на фоне неба, с хитрой усмешкой в глазах и кровавой улыбкой на губах; ее груди и плечи были обнажены. Он повернулся, чтобы бежать, но ноги его стали ватными, он нелепо взмахнул руками — земля под ногами качнулась и ударила его по лицу, лунный свет исчез, сверкнули звезды, песок набился в рот, а в ушах стоял рев прибоя. В следующее мгновение исчезли и звезды, и песок, и вода — осталась только тишина, абсолютный вакуум, пустота…

Два дня спустя он уже плыл на пароходе в Гонконг.

— Я уехал, не повидав их, — объяснял Пако Тексейра Пепе Монсону, сидевшему рядом с ним на траве в Кинг-парке — огромной чаше, наполненной теплым, как суп, вечерним воздухом. По краям чаши, там, где еще не угас свет дня, Пепе Монсон видел закутанные в туман здания фешенебельных клубов — они одиноко дожидались воскресных паломников.

— Чертовски нелегко было расставаться с оркестром, — сказал Пако. — Управляющий ничего не хотел слышать и ссылался на контракт, а парни, естественно, думали, что я подкладываю им свинью. Не могу винить их за это. Но мне необходимо было сбежать, иначе бы я рехнулся. Я просто-напросто удрал, так что они еще могут возбудить дело, если захотят. Я не взял даже причитавшиеся мне деньги и приехал еще беднее, чем прежде. И еще гнуснее. Я чувствую себя так, словно совершил колоссальную подлость, — чувство не из приятных, — из-за этого-то у меня, по выражению Мэри, и появился взгляд как у Бориса Карлова.

— Значит, конец оркестру «Тьюн текнишнз», — сказал Пепе.

— …и его руководителю Тексу, — подхватил Пако, нахмурившись. — Никто не станет доверять мне после этого. Придется, наверное, поменять профессию.

— Хотел бы я знать, что заставляет ее придумывать подобные нелепости?

— Ты о Конни?

— Да. Этот вздор насчет пупков.

— Ну, она хочет сначала ошеломить, а потом погубить. Ей нужно не тело — она губит душу.

— Это уж чересчур.

— Они — слуги дьявола, и она, и ее мать. Они спелись: мать ловит простака и играет с ним, как кошка с мышкой, а когда наиграется, отдает дочери.

— Я бы не сказал, что они действуют заодно — скорее, друг против друга.

— Они работают друг для друга. Каждый раз, бывая с одной из них, я явственно ощущал, что другая следит за нами с завистью. Когда ты корчишься в мучениях, обе получают удовольствие. А когда ты уже на пределе, дочь огорошивает тебя своим ужасным саморазоблачением, и ты теряешь голову, бежишь прочь как одержимый. И готово — еще одна душа отправилась в ад.

— Нет, Пако, нет.

— Что ты знаешь о них? Ты видел их всего раз, да и то мельком.

— И тем не менее, по-моему, ты ошибаешься. Особенно насчет дочери. Мне кажется, она просто перепуганная девочка, которая отчаянно пытается спасти себя…

— …а потому сообщает всем, что у нее два пупка, — вставил Пако.

— Я начинаю думать, что этим она по-своему хочет доказать, что и у нее есть ангел-хранитель…

— Жалкий моралист! И ты попался на этот крючок.

— А ты нет?

— Да. Да, конечно. И я тоже.

— И если говорить правду, ты все еще на крючке.

— Нет, — отрезал Пако и, откатившись в сторону, уткнулся лицом в траву.

В парке, кроме них, никого уже не было. Мэри увела детей домой: становилось прохладнее и приближалось время ужина. Она попросила мужчин прийти через несколько минут: суп остынет. Но эти несколько минут растянулись на часы.

— Пожалуй, нам пора, — сказал Пепе. — Мэри ждет.

Пако не пошевелился. Почувствовав руку Пепе у себя на плече, он сказал, не поднимая лица:

— Оставь меня в покое.

— Но Мэри будет беспокоиться.

— Я не могу идти домой.

— Это глупо.

— Бесполезно. Она знает, что я только и думаю, как бы вернуться.

— К этим женщинам?

— Они еще меня не прикончили.

— Ты любишь их?

Пако поднял лицо к Пепе.

— Они ждут меня, — улыбнулся он. — Они меня преследуют. А если бы я любил их, я бы давно уже ушел к ним.

— Но если ты их не любишь, тебе нечего их бояться.

— Нет, это не любовь. Какая это любовь? Я знаю, что они порочны, развращены, олицетворение зла. Но я попался — они держат меня мертвой хваткой. Я знаю: рано или поздно они позовут меня и я побегу, как собачонка. Мэри тоже это знает. Она и я — мы просто ждем.

— Но ведь есть же у тебя сила воли?

— Нет, я лишился ее там. И вообще оставь меня в покое!

— Пошли. Уже холодно.

— Ничего.

— И Мэри ждет.

— Иди и скажи ей, чтоб не ждала. Скажи, что у меня болит голова и мне нужно побыть на воздухе. Я скоро приду.

— Я подожду тебя.

— Оставь меня в покое! Убирайся к черту, слышишь?

— Ладно, старина.

Пепе встал и, еще раз взглянув на Пако, который опять уткнулся лицом в траву, зашагал прочь. Вокруг стелился легкий туман, и он чувствовал себя как Алиса, пробирающаяся в Зазеркалье. Но, подумал он, это не я шагнул сквозь зеркало, а Пако и отец. Зеркало разбилось. И они не могут вернуться, во всяком случае, отец точно не может…

Отец, конечно, уже поужинал и сейчас в постели, но не спит. Он вообще почти не спит по ночам, просто неподвижно лежит и всматривается в темноту, как Пако, который сейчас уткнулся лицом в траву. Отец очень мало рассказал о том, что он видел по ту сторону зеркала. Но человек, который вернулся оттуда, был не похож на прежнего доктора Монсона, подумал Пепе и вспомнил, как он услышал шаги в комнате отца в день, когда тот должен был еще быть в Маниле.