Соответственно, многие стихи Аронзона строятся, как мантры. Одни и те же слова повторяются, бесконечно варьируясь:
Именно эта особенность поэтики Аронзона стала предметом пародии Бродского:
Любопытно, что эта пародия похожа наиболее «плотские» (по собственному определению) и наименее интересные и самобытные стихи Аронзона, в которых тот стремится оттенить «бедность языка» вкраплениями фламандской живописи в духе «Столбцов».
В этой мгновенной реальности постигается тайна, скрытая за единственным словом. Но если в романтико-символистской традиции (на которую Аронзон явно оглядывается) предметный мир и мир образов — код с более или менее постоянными значениями, которые могут быть прочитаны, то у него самого (как у обэриутов) символическим значением обладает случайная (на первый взгляд) языковая комбинация, одна из "ролей" вечно изменчивой сущности.
Что это за сущность? Аронзон в 1969 отвечает на этот вопрос с прямотой, которая невозможна даже для Хармса — наиболее связанного с религиозной традицией среди обэриутов:
Можно сказать, что в рамках обэриутской эстетики — казалось бы, безличной и антитрадиционалистской — Аронзон сумел найти отправную точку для возрождения личностного лиризма нового типа и истинной духовной и эстетической традиции (не имеющей ничего общего с ее упрощенными адаптациями, унаследованными от советской культуры). Именно с него начинается новый виток истории русской поэзии. И если эта поэзия не умрет — спустя сто лет поэтике Аронзона будут посвящаться толстые тома, а его имя вытеснит даже в общедоступных энциклопедиях имена многих его преуспевших сверстников.
1999, 2004
Олег Юрьев
Об Аронзоне
(в связи с выходом двухтомника)
Выходом лимбаховского двухтомника завершается тридцатипятилетный процесс "подземной”, “незримой” канонизации" Леонида Аронзона.
Что стало понятно сразу, как об этом стало известно — и я почему-то страшно разволновался. Разумеется, выход двухтомника сам по себе Аронзона никак не "санкционирует" — у издательства Ивана Лимбаха (и ни у кого другого) пока что (и слава Богу) нет никакого "ресурса санкционирования", "права возведения в классики" и т. п. Но это издание как бы обозначает границу, как бы раздергивает завесу и впускает свет, разом освещающий и весь пройденный (после гибели) путь, и весь аронзоновский "райский" ландшафт.
Почему, собственно, меня так интересует история вырастания Аронзона (а он действительно вырастает, как дерево — и будет дальше расти, но теперь уже в свету, у всех на виду)?
Кажется, ни с какой стороны я не нуждаюсь во внешних подтверждениях для своей личной любви и для своей личной картины мира — даже если бы я был единственным или одним из очень немногих, считающих Леонида Аронзона великим поэтом (как оно в свое время и было), меня бы это ничуть не встревожило — в "советской вечной ночи" я вполне научился обходиться своим собственным мнением. Настолько, что меня даже не смущает, если оно вдруг совпадает с мнением многих.
Так почему же?
Я думал, думал, ворочался, не мог уснуть, а потом вдруг понял: да потому что это меня трогает. И заснул счастливый.
Меня трогает это вырастание Аронзона, эта его не только неуничтожимость — а наперекор всему: наперекор самым неблагоприятным историческим и прочим обстоятельствам —, его, я бы сказал, расширяющееся бессмертие, которое, кстати, ни в коем случае не является "торжеством справедливости". Справедливость — понятие чересчур относительное. Кто чего заслуживает — пусть каждый решает для себя сам. Поскольку в мире справедливости вообще мало (по общему мнению), то с чего бы она должна торжествовать в литературе? Нет, я просто чувствовал в последние годы, как невидимого Аронзона становится все больше — его самого, его ландшафта, его света. И вот порог перейден: Аронзон стал видим.
Вырастание Аронзона — это феномен увеличения количества жизни, расширения обитаемого мира. Оно пойдет дальше.
И наблюдать за этим — радость.
Предисловие ("Вместо предисловия" Петра Казарновского и Ильи Кукуя) — очень достойное по сжатости и равновесности тона. Фактология — как для кого, а для меня безумно интересная. Оказалось, например, что Аронзон вырос там, где я жил с 12 лет — на 2-й Советской. Его дом был № 27, это дальше к пл. Александра Невского, наш — № 21. То есть почтовый адрес у нас был, конечно, по Невскому, № 134, но ближний выход был на 2-ю Советскую. Там все дворы проходные.
А потом они с женой поселились в "доме Достоевского" на углу Владимирского и ул. Марии Ульяновой. До моих 12 лет, до переезда на Староневский, мы жили на Колокольной, в т. н. "красивом доме" № 11, а в школу ходил я № 216 (“энгельгартовскую”), через несколько домов по Марии Ульяновой. На лестнице "дома Достоевского" — на подоконниках — играл в орлянку и трясучку, курил первые сигареты, выпивал из газировочного стакана первые кавказские портвейны и молдавские вермуты.
…То есть сразу же вдруг выяснилось, что все свое детство я провел "поблизости от Аронзона". Это, конечно, никому, кроме меня, не интересно, меня зато почему-то взволновало.
В предисловии затронута и базовая мифологическая коллизия ленинградской поэзии: Бродский — Аронзон. И не только в биографическом разрезе (дружба — ссора). Краткое сравнение поэтик весьма проницательно и очень остроумно и уместно демонстрируется (в примечании) кратким сопоставлением двух "холмов" — у Бродского с холмов спускаются (“В тот вечер они спускались по разным склонам холма…”, «Холмы»), у Аронзона на холм поднимаются (“Каждый легок и мал, кто взошел на вершину холма…“, «Утро»).
Кстати, об “основополагающей” этой коллизии сам Леонид Аронзон (по рассказу Дм. Авалиани, сохраненному Германом Лукомниковым в его блоге http://lukomnikov-1.livejournal.com) говорил следующее: “Он <т. е. Бродский, конечно> пишет членом. Если ему отрезать член, он перестанет писать. А если мне — я не перестану”.
Сказано хорошо и хорошо, что сказанное сохранено, но — по некотором размышлении я пришел к выводу, что сказано все же в сердцах и неправильно.
Мне кажется, оппозиция «"с холма" (Бродский) — "на холм" (Аронзон)» гораздо вернее. Ты забрался на вершину холма и куда дальше? — только на небо. Ты спустился с холма и идешь себе, пока не надоело.
Но, может быть, мне просто не хочется дальше размышлять об этом противопоставлении. Что оно преследовало Аронзона, так это понятно. И по общей литературной ситуации 60-х гг., и по личным биографическим обстоятельствам Аронзона — дружба с Бродским, ссора…..А каково было выступить в знаменитом фельетоне в качестве “распространителя стихов Бродского”? Кто, интересно, подставил его в таком оскорбительном качестве? Как это вообще получилось?