Вот перед нами живой, стремительный, постоянно возбужденный собственным энтузиазмом Лаваль, человек переменного счастья и «синусоидальной» судьбы, то удачливый, то нет и зачастую согреваемый лишь собственным сердцем среди всех бед, которые могли бы заморозить намертво менее воодушевленного человека. Этот человек делал и то, что требовалось для нужды его дня (сепараторы, позже — турбины), и проектировал или осуществлял в опытных установках то, что техника осваивает лишь теперь (котлы высокого давления, мощные районные гидравлические электростанции и др.). Сами предприятия для Лаваля были только опорными базами для экспериментов, и он их создавал и ликвидировал во множестве, вовсе не заботясь о прибылях и деловом достоинстве и думая лишь о новейшей технике во всех областях производства.
Большие скорости, высокие давления, минимум веса на единицу эффективной мощности, изыскание сверхпрочных материалов, автоматизация работы сложных агрегатов (например, парового котла высокого давления) — вот направление работы Лаваля. И самые трудные проблемы он осуществил (котел-автомат высокого давления, не говоря уже про турбину) или совершенно правильно наметил пути для их будущего осуществления.
В этой тематической устремленности Лаваля мы узнаем теперь общее направление всей современной творческой техники — соответствующих ее областей.
Глава Гумилевского о Сади Карно (в книге «Творцы первых двигателей»), одном из творцов термодинамики, сама по себе представляет образцовую биографическую новеллу. Сади Карно, инженер, любитель музыки, живописи, поэзии и театра, умерший почти юношей, сам был похож на предмет своих главных размышлений. Он думал об идеальном двигателе и теоретически изложил, как возможно этого достигнуть. Он сам был почти идеальным типом ученого, сумевшим единственным, небольшим сочинением, дошедшим до нас, навсегда остаться в памяти и в деятельности человечества.
В чем состоит новость, которую Гумилевский внес в советскую литературу своими книгами? В том, что он начал энергично осваивать еще не обжитые места человеческой души: инстинкты технического творчества, профессиональное чувство, технологическое ощущение природы. Для этого прежде всего самому автору пришлось серьезно переучиться, стать в некоторой мере инженером, открыть в своем сознании неизвестные дотоле силы новой привязанности к действительности. Ведь писателю не требуется учиться писать о любви, о бытовом состоянии людей, о психологическом процессе и т. п. Этот опыт хотя и в разной степени, но обязательно приобретает каждый человек; само течение жизни наносит в душу писателя этот материал. Но для того, чтобы написать как о душевной драме о том, что поршень заедается в цилиндре, для этого рядового «автоматического» житейского опыта недостаточно: требуется затратить еще добавочные, и немалые, усилия.
Гумилевский потратил эти усилия. Он сумел написать несколько повестей на тему творческого и профессионального отношения людей к действительности: не одним бытом, чувственностью и течением пассивного самосознания живет на свете человек.
Кроме того, нам достоверно известно, что отдельных книг и даже сколько-нибудь работ, специально посвященных Дизелю или Лавалю, не существует во всей мировой научно-популярной литературе. В этом отношении книги Гумилевского не имеют предтеч, и мы представляем себе, какой огромный труд затратил советский автор на сбор материала, рассеянного по многим европейским странам, не говоря уже про создание художественного образа Рудольфа Дизеля внутренними силами писателя.
Мы бы могли найти и несколько дефектов в прочитанных нами книгах Гумилевского. Но вместо указания на эти недостатки мы лучше обратимся к Л. И. Гумилевскому с читательской просьбой и советом.
Мы попросим его написать книги о социалистических творческих техниках. У нас они есть, имена их общеизвестны, а от прямой рекомендации мы воздержимся — тов. Гумилевский выберет лучше нас. Особенно же нас интересовал бы образ человека, совмещающий в одном лице и мастера исследовательской, конструкторской мысли и мастера физического труда. У нас такие люди тоже есть. Тогда наша благодарность автору, сколь бы она ни была велика, никогда не смогла бы стать в уровень с его заслугами.
Пушкин и Горький
Прошло сто лет со времени кончины Пушкина. «Младая жизнь», которую Пушкин доверчиво оставил у своего «гробового входа», не обманула его, и Пушкин в ней «весь не умер»; он вошел навсегда, на долгое протяжение истории в священное и простое сокровище нашей земли, наравне со светом солнца, наравне с полем и лесом, наравне с любовью и русским народом. Что было до Пушкина лишь внешним явлением, отдельной действительностью, то после него стало для нас душою, чувством, привязанностью сердца и мыслью. В Пушкине народ получил свое собственное воодушевление и узнал истинную цену жизни, заключенную не только в идеальных вещах, но и в обыкновенных, не только в будущем, но и в настоящем. Это уже само по себе является облегчением жизненной участи рядового трудящегося, то есть единственно действительного человека, которому, кроме царства божия, не было тогда никакого обещания на земле. Пушкин угадал и поэтически выразил «тайну» народа, бережно хранимую им, может быть даже бессознательно, от своих многочисленных мучителей и злодеев. Тайна эта заключается в том, что бедному человеку — крепостному рабу, городскому простолюдину, мелкому служащему чиновнику, обездоленной женщине — нельзя жить на свете: и голодно, и болезненно, и безнадежно, и уныло, — но люди живут, обреченные не сдаются; больше того: массы людей, стушеванные фантасмагорическим обманчивым покровом истории, то таинственное, безмолвное большинство человечества, которое терпеливо и серьезно исполняет свое существование, — все эти люди, оказывается, обнаруживают способность бесконечного жизненного развития. Общественное угнетение и личная, часто смертоносная, судьба заставляют людей искать и находить выход из их губительного положения. Не всегда, конечно, такой выход посилен для человека, но когда он осуществляется, то это имеет принципиальное и всеобщее значение. Кто думает обратное, то есть что драматическая ситуация жизни разрешается естественнее всего смертью, тот не имеет правильного представления о действительной возможности человеческого сердца, страсти и мысли, о прогрессивном начале всего человеческого существа.
Отношения Евгения Онегина и Татьяны Лариной приходят к печальному концу, — для счастья женщины и мужчины нет условий. Но Онегин видит, что девушка, некогда оставленная им в пренебрежении, и теперь, когда она стала для него драгоценной, все еще имеет для него открытое сердце и счастье их возможно. Однако Татьяна произносит свой ответ Онегину:
Не разрушая своей любви к Онегину, даже не борясь с нею, не проявляя никакого неистовства, несколькими нежными, спокойными, простосердечными словами Татьяна Ларина изымает свою любовь из-под власти судьбы и бедствий (уже хорошо знакомых ей), даже из-под власти любимого человека. Чувство Татьяны очеловечивается, облагораживается до мыслимого предела, до нетленности. Она, Татьяна, походит здесь на одно таинственное существо из старой сказки, которое всю жизнь ползало по земле и ему перебили ноги, чтобы это существо погибло, — тогда оно нашло в себе крылья и взлетело над тем низким местом, где ему предназначалась смерть.
Нам всем понятно — из простого чтения поэмы Пушкина, — что Татьяна, пожелай только она, вполне могла бы подать руку Онегину — на всю жизнь и на всю любовь. Внешние препятствия — муж-старик, обычаи, свет, «но я другому отдана; я буду век ему верна» и прочие обстоятельства — перед силой любви Тани, конечно, ничто: эти препятствия одолимы; мы хорошо знаем характер Татьяны и особенно ее женственность, перед которой всякая мужественность лишь пустяки. Дело не этом не в «обычаях старины» и даже не в том, что «я другому отдана» (это ведь сказано для Онегина, как особое оправдание своего отказа, полное чистоты и уважения ко всему миру и к самой себе), — дело в личности, в натуре Татьяны и в качестве ее, осмелимся сказать, бессмертной, первоначальной и священной любви которая не погибла раньше от холодности Онегина и не гибнет, а возвышается и теперь, когда Таня сама господствует и отказывает, когда ей в руки дается власть, — но для Татьяны эта власть никогда не была нужна.