— Не смешите меня!
— Выкладывайте тысячу долларов, или я расскажу о вас всем, кто захочет меня выслушать.
— Нет, так дело не пойдет.
Когда спустя двадцать минут в больничную палату вломилось четверо дюжих молодцев, сестра поняла, что имел в виду мистер Поластро. На нее глянули холодные черные глаза, она разглядела на этих лицах девиз: «Мы зарабатываем тем, что раскраиваем головы» — и ей расхотелось требовать большие суммы. Какие деньги! Она с радостью поможет им просто так!
— Дайте ей сотню, — распорядился Поластро, и из толстенной пачки банкнот ей на ладонь перекочевала стодолларовая купюра.
Пока двое молодцов помогали Поластро выбраться из больничной палаты, он объяснил им суть случившегося. Им придется иметь дело с головорезами, о методах которых он не имеет ни малейшего понятия. Значит, надо быть готовыми ко всему: к электронным штучкам, пулям, кулакам, ножам…
— Чем-то они пользуются! — сказал один из молодчиков, удостоенных чести выступать в качестве телохранителей босса. — Не проходят же они сквозь стены!
Все, кроме Поластро, согласились с ним. Поластро же промолвил:
— Надеюсь…
Два верхних этажа одного из принадлежащих ему конторских зданий были свободны, поэтому на случай, если дома, в Гросс-Пойнте, его поджидает опасность, Поластро разместился на этих двух этажах. На лестнице и на крыше была выставлена круглосуточная охрана. Шторы на окнах плотно задернули, чтобы уберечься от снайперов. Пища хранилась и готовилась на верхнем этаже. Специальному человеку было поручено снимать пробу с пищи, которая шла на стол боссу, после чего Поластро держал блюдо при себе на протяжении часа, чтобы удостовериться, что к нему никто больше не притрагивался. По прошествии часа он спрашивал дегустатора о самочувствии. Если все было в порядке, Поластро приступал к трапезе; если же возникали вопросы или хоть малейшее недомогание, то Поластро отвергал блюдо. Покинуть два верхние этажа не мог никто.
Все телефонные провода были обрезаны, чтобы никто в здании не мог никуда позвонить. Исключение было сделано только для аппарата самого Поластро, который он не спускал с коленей.
Так продолжалось ровно 24 часа 31 минуту. В 12.45 пополудни следующего дня охранников отозвали с крыши, шторы были раздвинуты, и здание было покинуто всеми, в том числе и теми, кто нес носилки с телом Сальваторе Поластро, любящего отца Морин и Анны, мужа Консуэлло, президента «Дайнэмикс Индастриз», «Поластро Риэл Эстейт», «Комп-Сайенс» и предводителя «Детройтского совета бизонов».
— Нам его будет так не хватать! — всхлипнул председатель фонда по строительству спортивного комплекса при монастыре Святого Духа.
В некрологе сообщалось, что Поластро скоропостижно скончался от осложнений. Главное осложнение красовалось у почившего чуть выше пояса. Охранникам пришлось потрудиться, отскребывая куски его тела от стен и занавесок. Впрочем, гипсовые кандалы на кистях остались нетронутыми, что позволило представителю больницы утверждать, что «осложнения» не имели отношения к простейшему хирургическому вмешательству, каковое претерпел пациент в больнице.
Убрать Поластро распорядился доктор Харолд В. Смит в призрачной надежде, что это заставит других отказаться от службы заказных убийств, о которой Смит узнал от Римо. Замысел состоял в том, чтобы сделать бессмысленным убийство свидетеля ради того, чтобы избежать тюрьмы, так как в итоге появлялась более серьезная угроза — быть размазанным по стене собственной гостиной. Вообще-то Смит не надеялся, что система сработает, но попробовать все же стоило.
Тем временем Римо с Чиуном прибыли в Чикаго, прихватив с собой только три из четырнадцати сундуков, обычно сопровождавших Чиуна в путешествиях. Предполагалось, что в Чикаго они пробудут недолго, однако Чиун подметил, что планы Римо порой дают сбои.
— Ты хочешь сказать, что меня преследуют неудачи?
— Нет. Порой события оказываются сильнее людей. Когда из-за трудностей меняют направление мыслей и действий, то поступают опрометчиво. Вот это и есть неудача.
— Что-то я не совсем понимаю, папочка, — отозвался Римо, приготовившийся выслушать очередную нотацию из серии «А что я говорил, сынок?» после гибели Кауфманна: ведь Чиун предупреждал, что спасти свидетеля не удастся. — Разве в расположении воинской части ты не отчитывал меня за то, что я все время повторяю одну и ту же ошибку? Помнишь сказочку про рис, дырявый забор и дохлого пса?
— Ты никогда меня не слушаешь. Я отчитывал тебя не за это. Я пытался объяснить тебе, что этот человек — не жилец. Я вовсе не имел в виду, что тебе следует измениться. Если крестьянин десять лет подряд выращивает рис и однажды урожай оказывается плохим, разве это означает, что ему следует перестать сажать рис?
— Он должен разобраться, почему случился недород, — сказал Римо.
— Это было бы хорошо, но вовсе не обязательно, — возразил Чиун. — Он должен продолжать сажать рис тем же способом, который позволял столько лет выращивать хороший урожай.
— Ошибаешься, — заупрямился Римо. — Важно понять, в чем был допущен промах.
— Как хочешь, — неожиданно уступил Чиун.
— И еще одно, — сказал Римо. — Почему сегодня ты не брюзжишь, как обычно?
— Не брюзжу? — удивился Чиун. — Если не ошибаюсь, это слово означает упрекать, высмеивать, предаваться бесконечной унизительной болтовне?
— Совершенно верно, — подтвердил Римо, наблюдая, как дюжий таксист запихивает сундуки Чиуна в багажное отделение и в багажник на крыше. Чикагский воздух был так насыщен сажей, что, казалось, его можно раскладывать по тарелкам. Один из недостатков интенсивного пользования органами чувств заключался в том, что в таком воздухе нужда в них попросту пропадала. Дыша чикагским воздухом, можно было отказаться от еды.
— Так ты говоришь, что я брюзжу? — не отставал Чиун.
— Ну, да. Иногда.
— Брюзжу?
— Да.
— Брюзжу!..
— Да.
— Это я-то, взявший огрызок свиного уха, вознесший его на высоты, где не бывало ни одно свиное рыло, наделивший его силой и чувствами, о которых даже не подозревали его сородичи! И после этого я — брюзга. Я неистово прославляю его, а он спешит выложить наши тайны шарлатану, несущему чушь об умственных волнах и дыхании. Я дарую ему мудрость, а он пренебрегает ею! Я лелею его, я окружаю его любовью, а он, источая гнилостный дух, жалуется, что я брюзжу. Я, видите ли, брюзга!
— Ты сказал что-то про любовь, папочка?
— Я лишь воспользовался лживым языком белых. Я ведь брюзга. Вот я и брюзжу.
Чиун поинтересовался у шофера, который с трудом продирался сквозь пробки, забившие центр Чикаго, слышал ли тот хоть малейшее брюзжание.
— Кто из нас двоих, по-вашему, брюзга? Только честно!
— Белый парень, — отозвался шофер.
— Как тебе это удалось? — спросил Римо, не заметивший, чтобы Чиун передал шоферу деньги или надавил ему на чувствительные места.
— Я доверяю честности нашего славного водителя. Не все люди на Западе бесчестные, неблагодарные нытики. Значит, я брюзжу, кхе-кхе…
Существовало великое множество причин, по которым Чиун никак не мог брюзжать. Римо ознакомился со всеми из них по очереди, пока они ехали к зданию Комитета по образованию; последняя состояла в том, что не Чиун проморгал Кауфманна, не Чиун предлагал нелепые соотношения за и против, не Чиун тратил понапрасну время в армейском расположении. Почему не Чиун? Потому что Чиун — не брюзга.
— Слушай, папочка, я что-то беспокоюсь. Смитти говорил, что нам не надо соваться в Чикаго, пока он не разузнает побольше об этом типе. Вдруг я опять поступаю неверно?
Это был редкий случай, когда Мастер Синанджу повысил голос:
— Кого я учил — тебя или твоего Смита? Кто знает, что правильно, а что нет, — какой-то император, которых полно, как собак нерезаных, или Мастер, выпестованный школой Синанджу? Ты великолепен, дурень ты этакий, только сам еще этого не понимаешь.
— Великолепен?
— Не слушай меня. Я ведь брюзга, — отмахнулся Чиун. — Но вот что тебе надобно знать: там, в гарнизоне, ты потерпел поражение, потому что действовал по указке этого доморощенного императора. Но теперь тебя ждет успех, потому что ты делаешь то, что должен делать, то, чему я тебя научил. Даже камень, лежащий на одном месте, подвергается опасности. Другое дело — когда он катится вперед. Действуй!