– Ну-ка, тихо, лишние – на матрац, разобраться по «шконкам», и не мешать, похожу маленько.

Ходит он оголившись до пояса, смуглое разрисованное тело его поблескивает от пота, поигрывает в такт шагам развитой, красивой мускулатурой. Разрисован он весь, тело его расписано разными лагерными сюжетами от макушки головы до пяток ног, включая и те части тела, что прячутся под трусами, так что свободных, без рисунков, на теле мест нет. Чистыми, без татуировки, остались только кисти рук, шея и лицо.

На спине у него, по всей длине позвоночника, под ярким солнцем и пышными «южными» пальмами красивая женщина, с завораживающей улыбкой и зовущими притягательным взглядом глазами, а далее – под мышками, на плечах, груди – чего там только нет! И все, что положено иметь на теле в строго определенных местах «заслуженному Зеку», и самые разнообразные сюжеты на вольную тему. Но симпатичная, хитрющая мордаха чиста. Рисунками своими гордится, охотно рассказывает историю происхождения сюжетов, куражится – ах, столько замыслов, а места нет!

Парень незаурядный, в авторитете, цену себе знает.

А какая эрудиция! Заговорит он кого угодно, доводы его неотразимы. Одним словом – вожак. Связь со всей тюрьмой, информация ежедневная – что, где, когда, как. Везде друзья, и среди охраны тоже. У нас он был лидером беспрекословным. Не зануда. Да, собственно, и замечаний, или там выговоров кому-то конкретно, я от него ни разу не слышал. Если чем не доволен, говорил вообще, безадресно, ни к кому конкретно не обращаясь.

– Во, блях, сахар-то кончается, надо бы поэкономить, – и всем ясно, на сладкий чай не налегать. До лучших времен.

– Хлам у нас какой-то, грязно не грязно, а постели взлохмачены, – кого это касалось, понимали сразу, наводили порядок.

– Тот парень, пожалуй, чужой, – говорил он кому-то в сторону. И «тот» парень на второй день из нашей камеры исчезал.

– Саныч, к тебе завтра придут.

– Придумаем что-нибудь.

– Придумать, конечно, можно, да он слушать будет. И писать – ясно, завтра у меня появится очередная «подсадная утка».

– Точно знаешь?

– «Малява» пришла.

– Понял.

– Ты только не «затемни», перебора не надо.

– Да понял я, понял…

И если на второй день в камере появлялся кто-то новенький, мне приходилось выдавать такие «байки», что любой «лох» наверху поймет – да, это действительно байки. Но байки шикарные, зачитаешься «отчетом».

Альберт – он был наш Старшой. Заботился обо всех и помнил обо всем.

– Володя, эти баночки отложи, тебе на маршрут скоро. Андрей, тот свитер, что Витя оставил, он ведь тебе как раз. Да нос-то не вороти, постирай, просуши, на зоне все пригодится.

– Ну что тут за переполох такой, кого зовут-то, тебя, что ли, Саныч? Так иди, чего метаться по камере.

– Саныч, не гони, не гони, так ведь и свихнуться можешь. Альберт ходит, а я думаю. Думаю тяжело, упорно, с кем-то ссорюсь, размахиваю, забывшись, руками.

– Не гони, Саныч, свихнешься.

– Да я же спокоен.

– Вижу, какой ты спокойный. У нас тут один так руками-то махал, махал, да и загремел в психушку. Под Казань. Оттуда обратной дороги нет.

– Да-да, слышал я про эту «психушку», у нас на «пятерке» был один, так его друга туда перекинули. Порассказал он – Андрей лежит с закрытыми глазами. Думал он спит, а он не спит, все слышит, но лежит с закрытыми глазами, – так вот он рассказывал, что тот друг его свихнулся на охране. Получил какое-то письмо из дому и давай после этого доказывать охране – то не так, да это не эдак. Ну, охранники пару раз его «учили», не помогает, освободили от работы, еще хуже стало. Посадили отдельно – снова не помогает, дебоширить стал, не ест, не пьет. Вот и отправили в Казань, больше никто его и не видел. Так что, Саныч, руками-то поменьше маши, охрана «в зрачок» увидит и к врачу. «Свихнулся» скажут. И загремишь. Только тебя и видели.

* * *

Наступал 1944 год. Впервые, после долгого и тяжелого военного перерыва, город по-настоящему праздновал встречу Нового года. На площади огромная, разукрашенная разноцветными лампами, Новогодняя Елка. Веселье, концерты, гулянья. Выездные буфеты работают всю ночь, и выпить и закусить свободно, без карточек. Пирожные, мороженое, да что это в самом деле, все уже и забыли про такое изобилие.

Праздник. Радость. Веселье.

И впервые, за все годы войны, новогодние ёлки появились в домах, квартирах. Игрушки делали сами, вырезали из бумаги, делали цветные «корзиночки», в них помещали незамысловатые подарки. Вот радость-то ребятишкам!

Все уже уверены, все уже знают – мы победили. Конечно, впереди еще много войны, еще много горя, беды, слез. Много смерти. Но самое страшное позади, самое трудное пережито, все это понимают, а раз все понимают – как же обойтись на Руси без праздника, без пития, без веселья!

Город светится праздничными огнями, гремит многоцветный салют. К салютам уже привыкли, салюты вспыхивают всеми огнями радуги после каждой новой победы за города Союза. Это стало так часто, что стало привычным. Город жил, радовался, что живет, и веселился.

Нашему оркестру работы в Новогодние праздничные дни много. Нас заказывали, мы были нарасхват. Работали иногда далеко заполночь. Держались все стойко, только ударник иногда не выдерживал, засыпал. Семен Прокопьевич строго стучал по пюпитру своей дирижерской палочкой – «толкните кто-нибудь Юрку. Юра, не спать, не спать…» Какое там не спать, когда ударнику всего семь с половиной лет, а концерт, да банкет затянулись до трех-четырех часов ночи.

В конце ежевечернего празднества провожали нас бурно, ударника брали на руки, каждый старался потрогать, погладить, дать гостинец. А он уже ничего не соображал, засыпал на руках у брата, так их сонных и развозили по домам.

Это было обязательным условием Семена Прокопьевича – всех после ночного концерта, или после позднего банкета развести по домам.

Но отгремели, отзвучали Новогодние праздники. Город приходил в себя, настороженно, по военному оправлялся, подчищался, снова становился деловым и строгим.

И все же это был уже другой город. Исчезли патрули и часовые на улицах, свободнее передвигались люди по городу, на полную мощность работал танковый завод, все давно привыкли к ежедневным проводам танкистов на фронт, да и проводы эти были теперь не столь торжественны, как в первый год выпуска. Нет, проводились короткие митинги, говорились напутственные слова, но все это не на площади, а на заводе и напутствия не «отцов города», а руководства завода. Все буднично, по деловому, по военному кратко.

Ожил базар, но теперь это был не тот Базар, город в городе, бурный, сказочный мир изобилия, нет. Теперь это был скорее вещевой рынок, деловой, суматошный, где проводились сделки, а не торговля – веселая, крикливая, бесшабашная.

Весной нам выделили земельный участок под огород, за Тоболом, сразу за мостом. Шесть соток. Этого добился отец, пока был в отпуске. Он действительно все лето проработал в одном из совхозов области, часто приезжал домой, в легкой кошевке, запряженной красивым, тонконогим жеребчиком, с которым мы как-то очень быстро подружились, и пока отец был дома, я выводил его на выпас и купал в Тоболе.

Отец привозил арбузы, другие овощи, а осенью получил за свою работу несколько мешков зерна. Мы его смололи на городской мельнице и всю зиму были с мукой, хлебом, лепешками, пельменями, оладьями – чего только мать не умела выпекать из этой сказочной муки!

С голодом в нашей семье было покончено. Но осенью, где-то в ноябре, отец снова собрался на фронт и уехал буквально в два-три дня. Мать рассказала нам, плача, что отца, оказывается, комиссовали по ранению, но он, работая в совхозе, постоянно добивался восстановить его в армии и отправить на фронт, писал во все инстанции и наконец своего добился, быстро уволился и уехал снова воевать, как будто без него там на фронте и воевать некому было. Уехал еще с палкой – ходить не мог как следует.