Изменить стиль страницы

У самого Федора Кузьмича на всю жизнь сохранилось самое светлое воспоминание об отце. Когда он говорил о нем, даже в последнее время болезни, лицо его прояснялось улыбкой и глаза становились светлыми и добрыми: немногие факты из его короткой жизни с отцом были навсегда овеяны детской радостью. Вот он на даче в семье Агаповых еще в первый период жизни у них его матери. Гуляет с отцом около озера, отец играет с ним, прячет свою палку, заставляет искать. Покупает мальчику пирожное: «громадное, с мою ладонь», — вспоминает Ф<едор> К<узьмич>. Резвый мальчик бегает с пирожным в руке, падает на него: детская радость сменяется таким же детским горем. Остались в памяти также прогулки с отцом в городе, по набережным, и шинель отца, большая, черная. Должно быть, и тогда, во время этих прогулок, в душе мальчика зародилась великая привязанность к Петербургу с его туманами и дождями, которые навсегда стали дороги Ф<едору> К<узьмичу>. Впоследствии, когда кто-либо в его присутствии начинал жаловаться на петербургский климат и дожди, он живо оборачивался к собеседнику с вопросом: «А сами вы где родились?» Узнав, что родина собеседника Юг или Средн<яя> Россия, Ф<едор> К<узьмич>говорил: «Ну вот, потому вам наш климат и вреден: я так отлично себя здесь чувствую, и дождик для меня одно удовольствие. Петербург только для тех, кто здесь родился и вырос. — Вам надо уезжать». Еще в 1862 году Кузьма Афанасьевич Тютюнников после выдержания испытаний получил свидетельство из Петербургской Ремесленной Управы на звание мастера потного цеха с правом практиковать изученное им мастерство на законном основании[134].

По всей вероятности, развившаяся практика этого мастерства позволила Кузьме Афанасьевичу устроиться самостоятельно с женой и детьми в своей собственной квартире. И вот: Федор Кузьмич вспоминает светлую комнату в два окна, между которыми, сидя на столе, отец шьет. За перегородкой спальня. Ему хорошо вспоминаются эти годы детства. Отец, хотя и больной, кашляет, но всегда ласковый, приветливый, шутит.

Дальше последовало ухудшение болезни, страдания и смерть отца, до конца терпеливого и ясного. Когда все было кончено, мальчик Федя лег на стулья и неутешно заплакал. Эти слезы о первом горе остались навсегда в памяти поэта, он вспоминает их в стихотворении, написанном в 1880 г. и озаглавленном «Перед отцом». Это стихотворение приподнимает завесу над душевными переживаниями юноши, тяжелыми и одинокими. На могилу к отцу он несет свое немое покаяние и жаркие слезы и этим вызывает любвеобильный сияющий красотою дух отца:

И вот, объят порывом раскаянья,
Стою пред ним. Былые упованья
Несутся, светлы и чисты.
Я Божий голос слушаю так жадно,
И вновь душе и близко, и отрадно
    Все упоенье красоты.
30 марта 1880 г.[135]

Недаром вспомнились поэту его первые слезы. В лице отца он лишился доброй, любящей поддержки. Останься отец в живых, многое в характере Ф<едора> К<узьмича> сложилось бы иначе и не пришлось бы ему расточать столько сил в тяжелых душевных переживаньях.

Мать (<1832—>1894)[136]

Мать Ф<едора> К<узьмича> — Татьяна Семеновна — была крестьянка С<анкт-Петербургской> губернии, Ямбургского уезда, Гатчинской волости, села Фалилеева. Отец ее был деятельный, аккуратный и способный крестьянин. Он пользовался недурным достатком и был довольно смел с разными приказчиками и другим начальством. Он никогда не бил своих детей.

После смерти мужа Т<атьяна> С<еменовна> попробовала было продолжать самостоятельную жизнь. Она сняла квартиру в Канонерском переулке и занималась стиркою. Но это оказалось некормящим делом — заказчики часто не платили. Тогда она опять вернулась с обоими детьми на место к тем же Агаповым на жалованье 5 руб. в месяц, которые к тому же платились не всегда аккуратно.

Эту тяжелую жизнь, — с одной стороны, работая одной прислугой, с другой стороны — воспитывая двух детей в чужой семье, — Татьяна Семеновна продолжала до окончания сыном курса в С.-Петербургском Учительском институте в 1882 г., после чего он сразу взял место городского учителя в Крестцах Новг<ородской> губ<ернии>. В след<ующие> годы Т<атьяна> С<еменовна> переезжает по месту службы сына из Крестцов в Великие Луки (1885 г.) и оттуда в Вытегру (1889 г.). В 1892 году Ф<едор> К<узьмич> возвращается в Петербург, чтобы никогда уже не покидать его. Все это время и до самой своей смерти в 1894 году мать неразлучно находится при сыне, ведет его расходы, хозяйничает и твердою рукою правит весь домашний уклад жизни.

Ф<едор> К<узьмич> при жизни охотнее говорил об отце, нежели о матери, и скорее вспоминал он что-либо, имевшее к ней лишь косвенное отношение. Иной раз ее меткое словцо или поговорку, часто какой-либо хозяйственный навык, который, чувствовалось, был дорог его сердцу как память о матери и казался ему всегда совершеннее теперешних приемов. Так, перед пасхальной неделей просил купить кошенили, ибо кошенилью мать красила яйца. Просил испечь ему отдельно блинов со снетками или рублеными яйцами, любил пирожки с морковью и зеленым луком, — так делали в детстве и это всегда было отменно хорошо. Вспоминал, как производились уборки квартиры, мылись полы, делались заготовки на зиму и как работала при этом мать. Но никогда не случалось мне услышать от Ф<едора> К<узьмича> ни одной характеристики, ни одной оценки Татьяны Семеновны как личности. Только в последнее время удавалось наводить речь на эту тему. Так, в одном разговоре я заметила, что, должно быть, Т<атьяна> С<еменовна> была очень умная женщина. Лицо Ф<едора> К<узьмича> просияло, и он сказал, что мать была всю жизнь неграмотна, выучилась читать только лет за 5 до смерти, но что он не встречал другой женщины, обладавшей от природы таким здравым умом.

Однажды в тяжелое время последней своей болезни он рассказал мне свой сон, в котором осмелился сделать матери замечание по поводу неудобного способа стирки белья. «И представьте себе, мама не рассердилась», — сказал он. «А Ваша мама, Ф<едор> К<узьмич>, была строгая, часто сердилась на Вас?» — спросила я. «Она ли не была строгая!» — и тут я узнала, что мать Ф<едора> К<узьмича> при всей своей любви и самоотверженности по отношению к детям была строга и взыскательна до жестокости, наказывала за каждую оплошность, за каждое прегрешение, вольное и невольное: ставила в угол, на голые колени, била по лицу, прибегала к розгам: за грубость, за шалости, за опоздание в исполнении поручений, за испачканную одежду, за грубые слова, позднее за истраченные без ее санкции деньги, хотя бы в размере нескольких копеек.

Из боязни наследственного заболевания мать укрепляла здоровье мальчика простыми и суровыми средствами. Отчасти поэтому, отчасти по бедности ему приходилось с ранней весны до поздней осени ходить босиком, даже в училище и церковь. Дома одежда была: в теплые дни тикоевый халатик[137] на голое тело; в свежее время рубашка да блуза, кожаный поясок, штаны, иногда короткие, до колен.

С хождением босиком у маленького Феди связаны радостные воспоминания. Его часто посылали с поручениями: отнести письмо или сбегать в лавочку, за хлебом, за водкой, когда гости придут, за чаем, за сахаром. Ребенок рад был вырваться из душной атмосферы. Выскочив на волю, он мгновенно забывал домашние невзгоды и радостно носился, шлепая босыми ногами по лужам, весь отдаваясь воздуху, зелени, весеннему небу и своим мечтаниям. Где только он не побывал и каких чудес не видал, пока бегал за какой-нибудь селедкой; неудивительно, что иной раз терял покой, запаздывал, получал окрики от прохожих, а дома нагоняй за опоздание. Хождение босиком, прикосновение голых ног к теплой земле и мягким травам навсегда было мило Ф<едору> К<узьмичу> и переносило его в мир фантазии. Всякий знает, как любят героини его романов ходить босиком и сколько прелести в описаниях их легкой походки, бега и танцев. Но не всякий знает, как любил Ф<едор> К<узьмич> сам ходить босиком где-нибудь на даче в окрестностях Гунгербурга, когда он совлекал с себя городского человека и предавался отдыху на природе. В последние годы жизни жены, когда они проводили лето на Волге, близ Костромы[138], и когда уже сильно чувствовались затруднения с продуктами, Ф<едор> К<узьмич> часто ходил босиком в город, делая по 7 верст и возвращаясь с мешком за плечами, нагруженный хлебом и другой снедью. Эти переходы он всегда вспоминал с удовольствием. В позднейшие годы (<19>22—<19>23), когда Ф<едор> К<узьмич> после смерти жены жил с нами на Ждановке, уже больной и усталый, он иногда уходил в ночные часы и бродил босиком по раскаленным плитам тротуара. Также и в Царском Селе, возвращаясь ночью с вокзала после какого-нибудь заседания Союза Писателей в хорошую ночь, он снимал обувь и шел босиком. Остались шутливые стихотворения об этих шаловливых выходках престарелого поэта[139], от которых веет молодым задором: это тот же Федя, которому хождение босиком давало столько радостей. Несмотря на строгость и суровость матери (но она и к себе была так же требовательна), Ф<едор> К<узьмич> ее очень любил и жалел за тяжелую унизительную жизнь в людях, за постоянную нужду. Часто, видя, как она бьется в работе, как терпит унижения, он давал себе слово облегчить ее жизнь, как только сам встанет на ноги. Мысль дать возможность безбедно отдохнуть матери на старости лет поддерживала его в суровые годы детства и юности. Мы знаем, что Ф<едору> К<узьмичу> удалось исполнить этот обет, когда Ф<едор> К<узьмич> поступил на службу, мать жила полной хозяйкой и первой советницей в его маленькой квартирке, и сын с редкой покорностью и преданностью относился к ней: ее воля, ее слово было для него законом. Частые размолвки — следствие непонимания друг друга, даже когда они кончались наказанием, не оставляли горечи в сердце. После первых минут возмущения для него наступали минуты примиренности, сознания своей вины, просветления. В сентябре 1894 года Татьяна Семеновна заболела воспалением легких, болезнь быстро развивалась, Ф<едор> К<узьмич> с сестрой ухаживали за больной, не отходили от ее постели, не спали ночей. На руках у них она и скончалась, оставив страшную пустоту в их маленькой семье. Не стало строгого «родителя», как они называли ее, который умел карать, но умел и крепко болеть за них, который по-своему принимал близкое участие во всей их жизни, выслушивал чтение любимых ими книг, разбирался, давал советы в делах службы, ученья и прочем. Тяжелые условия жизни не позволили слишком долго предаваться горести: пришлось немедленно искать средств на похороны, обступила, как говорил Ф<едор> К<узьмич>, «проза безденежья и закладов», к которым часто приходилось прибегать в ту пору. К тому же надо было возвращаться к занятиям в школе. Мать похоронили, семья осиротела, и еще теснее стала дружба Федора Кузьмича с сестрой, Ольгой Кузьминичной.

вернуться

134

Свидетельство на звание портного, выданное Козьме Афанасьевичу Тютюнникову, сохранилось в архиве Сологуба: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. № 64.

вернуться

135

Приводим полностью это стихотворение (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. № 6. Л. 2009):

ПЕРЕД ОТЦОМ
                  Отрывок из поэмы
Я посетил печальное кладбище,
Последнее, спокойное жилище,
         Где похоронен мой отец,
И над его безвременной могилой
Припомнил я, смущенный и унылый,
         Его страдальческий конец,
И проносилися в воображеньи
Те темные, печальные мгновенья,
         Когда отец мой умирал,
И я, в слезах, свои ломая руки,
Томяся от тоски и тяжкой муки.
         Впервые горько зарыдал.
Надолго в памяти моей бесплодной
Средь жизни утомительно-холодной
         Я эти слезы сохранил.
Безумны и преступны были грезы,
Но вновь упали на могилу слезы, —
         Я ими душу вновь омыл.
Я жду, — перед страдальческою тенью
(Она не будет предана забвенью)
         Мои грехи исповедать.
Услышь, отец, сыновнее воззванье,
Приди мое немое покаянье
         И слезы жаркие принять!
И ты пришел. Твой дух любвеобильный
Ко мне повеял из тиши могильной,
         И встал, сияя, предо мной;
И не земной сиял он красотою, —
И, полон раскаяньем и тоскою,
         Упал я в прахе пред тобой.
И он стоял, бледнее покрывала,
И тишина внезапная настала,
         И вся природа замерла,
И медленно перед смущенным взором.
Покрытая печалью и укором,
         Жизнь одинокая прошла.
Нет, лгут они, беспечные поэты,
Что счастливы младенческие леты,
         Что безмятежны эти дни.
В моей душе безумные мечтанья,
Порочные, преступные желанья
         Впервые бросили они.
И разрасталось в сердце семя злое,
И растлевалось тело молодое,
         И малодушная душа
Все степени порока и паденья
Прошла, позором едким преступленья
         И вечной скорбию дыша.
И вот, объят порывом раскаянья.
Стою пред ним. Былые упованья
         Несутся светлы и чисты.
Я Божий голос слушаю так жадно,
И вновь душе и близко и отрадно
         Все упоенье красоты.
30 марта 1880.
вернуться

136

Год рожденья Т. С. Тетерниковой установлен нами по тексту «Прошения Ф. Тетерникова попечителю Санкт-Петербургского учебного округа» (1882 г.) // Новгородский исторический архив. Ф. 373.

вернуться

137

Тикоевый халатик — из льняного полотна, саржевый или атласный, как правило, полосатый.

вернуться

138

Гунгербург — Усть-Нарва. Летом 1909–1914 гг. Сологуб и Чеботаревская отдыхали в дачных поселках на Нарвском побережье: Меррекюль, Удриас, Тойла, Шмецке. С 1915 г. Сологуб арендовал имение М. И. Набатовой Княжнино под Костромой; в последний раз писатель выезжал под Кострому летом 1922 г.

вернуться

139

См. стихотворение «Алкогольная зыбкая вьюга…» (11 октября 1923 г.) // (Стихотворения. С. 480), а также ранее не публиковавшееся (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. № 4. Л. 1324):

Привык уж я к ночным прогулкам.
Тоской тревожною влеком,
По улицам и переулкам
Шесть верст прошел я босиком.
Прохожих мало мне встречалось,
Но луж не мало сохранил
Избитый тротуар. Казалось,
Что скупо воздух влагу пил.
Лишь на Введенской людно было,
Где пересек проспект Большой,
Но никого не удивило.
Что прохожу я здесь босой.
Во тьме, подальше, хулиганы
Навстречу шли. Я постоял.
Один из них, в одежде рваной,
Коробку папирос достал.
— Товарищ, спички вам не жалко?
Свои, вишь, дома позабыл, —
Нашлась в кармане зажигалка,
И парень мирно закурил.
Потом пошли своей дорогой.
Быть может, воры, — ну, так что ж!
Такой, как я вот, босоногий,
Не соблазняет на грабеж.
19 сентября (2 октября) 1923.