Изменить стиль страницы

Это и впрямь было нелишним и даже удачным обстоятельством, поскольку из Милана в Венецию мы добирались поездом. Я-то мог бы позволить себе и самолет, необходимая сумма в лирах была мне отпущена. Однако мой попутчик, корреспондент из другой центральной газеты, упросил не бросать его одного, и я, признаться, пожалел его: робок, языков не знает, пересадки сложные — пропадет… Может, и не пропал бы, а только ведь как не спросить тех, кого осенило послать его в «одиночное плавание»: о чем думали? Куда смотрели — в анкету? Так и в анкете, надо полагать, в графе насчет языков — прочерк. Или вранье?

Полтора года спустя я не удержался, взял подшивку его газеты и нашел сочиненную им статью по итогам 40-го, юбилейного Венецианского кинофестиваля. И поразился: все так гладко, интеллигентно, информативно, и названия фильмов даны без ошибок, и содержание лент пересказано правильно. Нипочем не догадаешься, что на венецианских, да и на некоторых других «престижных» фестивалях русский синхронный перевод не предусмотрен, что статья писана с чужих слов и по рекламным проспектам, что ее можно бы без ущерба для смысла составить, не выезжая из Москвы. А автор к тому же принимает — и выдерживает! — позу очевидца. Тоже искусство своего рода…

Да что я прицепился к попутчику? Как образчик «выездной породы», будто специально выведенной в 70-е годы, он не самый типичный и тем паче не худший, а как человек — даже не лишен обаяния. Согласитесь, робость куда симпатичнее, чем настырность и бравада. И за совместное путешествие поездом могу лишь благодарить: по крайней мере, видел Верону и Падую хоть из окна вагона. А в самом вагоне — ожившие кадры неореалистического кино. Вот провинциальная матрона — сто килограммов живого веса, сто слов в минуту — с многочисленным сопливым семейством. Вот компания франтоватых молодых солдат, небрежно жующих жвачку и явно не возражающих задрать штатского, коль подвернется. И монахиня в элегантной рясе, с тяжелым серебряным распятием на груди и очень, очень грешными глазами. В самолете вся эта публика, может, и полетела бы одним рейсом, но неизбежно потерялась бы в нивелирующем пространстве салона, за высокими спинками кресел.

Последний короткий перегон от Венеции-Местре до вокзала Санта-Лючия. Местре — промышленный пригород Венеции, где живет сегодня народу побольше, чем в островной, исторической ее части. Если бы все знаменитые города мира имели возможность отселить фабрики и новостройки, радиомачты и автомашины «на материк»! И вот все это уплывает за рамку окна, уходит в небытие, разбегаются в стороны полчища уродливых, аляповато раскрашенных нефтехранилищ. Поезд вкатывается на дамбу. Открывается залив не ахти какой красоты, с бурыми космами водорослей, рассыпанными там и сям парусами и легкой радужной рябью, живо напоминающей прописные истины об охране окружающей среды. Но впереди уже маячат контуры и высвечивают купола…

Замечательно точно сказал Борис Пастернак: «Итак, и меня коснулось это счастье. И мне посчастливилось узнать, что можно день за днем ходить на свиданья с куском застроенного пространства, как с живою личностью». Цитата из повести «Охранная грамота». Бесспорно, что читал я повесть до кинофестиваля, но полагаю, что этих слов тогда не запомнил или не осмыслил. Зато в Венеции сразу же воскликнул про себя: «Пастернак!..» И когда вернулся, целую вечность спустя, то знал без колебаний, что цитату надо найти, и знал, где искать.

Что же там так завораживает? Что высекает в душе искру, похожую на любовь с первого взгляда? Святой Марк, Дворец дожей, Мост вздохов? Именно этот «кусок застроенного пространства» славит Пастернак, но фокус в том, что со ступенек вокзала Санта-Лючия ничего этого не видно. Первое свидание с Венецией по необходимости кратко: от вокзала до пристани на Большом Канале — сто шагов, не более. А все-таки и их довольно, чтобы личность неповторимого города взяла над тобою власть, просочилась в кровь, как сладкая отрава, чтобы искра внезапной, неодолимой любви полыхнула ошеломляюще и уже не гасла.

Я ленинградец, а Ленинград, как известно, нередко сравнивают с Венецией. По-моему, это несправедливо по отношению к обоим городам. Пусть себе киношники снимают с успехом венецианскую натуру на Мойке. Кино воздействует лишь на зрение и слух, и два чувства обмануть проще, чем все пять разом. Аромат у каждого из городов неповторимо свой: Ленинград — город северный, Венеция — южный. Оба — поэмы из воды и камня, но написанные в разной манере и на разных языках.

Прежде всего Ленинград просторен, а Венеция тесна. Знаменитая пьяцца, площадь Святого Марка, в Ленинграде показалась бы скромным двориком. Глянцевые виды на Кампаниллу (с голубями) или на Лагуну (с гондолами), на мой вкус, лишь визитные карточки, представляющие имя и звание, но не характер того, кому посвящены. И суета торговых рядов на мосту Риальто и рядом с ним характерна не в большей мере, чем любое людское торжище. Чтобы ощутить чары венецианской поэмы, надо дать заманить себя в сторону, в какую угодно сторону, в переулочки и проулочки, проходики и проходные дворы (где двор, где улица — не поймешь, да и несущественно это). Постоять или посидеть, если скамейка сыщется, у какого-нибудь канала или канальчика, желательно безымянного, не только не судоходного, а и не «гондолоходного» даже. Нырнуть наобум во мрак узкого-преузкого лаза меж облупившихся, а то и заплесневелых стен — и снова вынырнуть в пятне света над тинистой стоялой водой, и снова увидеть тугие или провисшие веревки с бельем, флагами расцвечивания перечеркнувшие квадратик неба. (Считается, что это неаполитанский колорит, но и венецианский в не меньшей степени.) Короче, надо позволить себе заблудиться, благо заблудиться в Венеции никак нельзя: она, повторяю, тесна, и в тот самый миг, когда почудится, что заблудился, хитросплетение улочек и канальчиков обязательно выведет на бесспорный, всемирно известный ориентир.

У Лукино Висконти есть фильм «Смерть в Венеции». Возможно, его включали в программы кинофестивалей, но если да, то задолго до 1983 года. Основное действие там происходит на острове Лидо. Но когда герою становится плохо, совсем плохо, камера переносит его и нас в лабиринты исторической части города. Дует знобкий осенний ветер (забыл название), арки и щели дворов-улиц наваливаются справа и слева, спереди и сзади, кренятся, давят, душат, падают, и смерть приходит как избавление.

Ну а при чем тут чары? — спросите вы. Во что влюбляться? Что это за поэма, которая норовит обернуться кошмаром? Погодите, не выносите поспешных приговоров. В первых числах сентября не было стылых осенних ветров, а был легкий ласковый бриз. Ничто ниоткуда не наваливалось, кроме извечной, независимой от страны пребывания, беды — нехватки времени. И запах водорослей и свежей рыбы — запах моря — смешивался с запахами кофе и специй — запахами юга, и вся эта гамма дробилась и множилась в плавильне прогретых солнцем стен, а поверх коктейля ароматов, как терпкая вишенка, лежал специфический венецианский дух. Может, это и не запах или не только запах, но за неимением более точных слов я определил бы его как запах тления.

Это же, увы, неоспоримая истина: Венеция разрушается, приходит в упадок. Разные силы тому причиной, природные и рукотворные, климатические и социальные, не стану их перечислять. В Соединенных Штатах мне рассказывали, что среди проектов спасения города сокровищ встретился и трагикомический: некий миллиардер-меценат пожелал завещать венецианцам все свое состояние при условии, что… Венеция будет разобрана по кирпичику и перенесена за океан, к берегам Флориды: там, мол, и климат вполне подходящий, и туристов не убавится, и вообще американские инженеры подведут под Дворец дожей железобетонный фундамент, рассчитанный самое малое еще на тысячу лет. К счастью, сие предложение никто пока серьезно не рассматривал, но все же: как добиться, чтобы чудо не утонуло, как его уберечь?

Вот та мысль, до конца не додумываемая и даже отгоняемая, которая делает пребывание в Венеции пронзительно памятным, а обаяние ее неотразимым: завтра или послезавтра всей этой красоты может уже не быть. Не требуется ни гидротехнических, ни архитектурных и искусствоведческих знаний, чтобы углядеть на стенах и потолках патину сырости, ощутить усталость и рыхлость разъедаемой влагой кладки. Не нужно ни путеводителей, ни гидов, чтобы посетовать, как небрежно, спустя рукава сберегается то, что еще вполне можно было бы сберечь: каналы не чистятся, фасады не штукатурятся, под замшелыми причалами у некогда гордых палаццо качаются, пованивая, вороха разноплеменного мусора. «Плавучая галерея на клоаке» — это тоже о Венеции, и это тоже Пастернак. Да простится мне дерзость, но я подытожу его впечатления по-своему: многие, кто с весны до осени зачарованно бродит по этому невозможному городу, не столько встречаются, сколько прощаются с красотой.