Изменить стиль страницы

Севастьян тихо сказал:

— Я, дяденька, сяду. Что-то меня ноги не держат.

И действительно уселся на скамью, запустив в волосы обе руки и терзая себя беспощадно. Колупаев молча следил за ним.

Наверное, красивый был подросток. Ловкий и уверенный в себе. Такие очень быстро превращаются в развалину.

Впрочем, если сделать все по закону, то жить ему осталось очень недолго.

А если не все по закону…

Объявить слабоумным? Малолетним? Годика бы на два был помоложе…

Кроме всего прочего, у Елизара Глебова остался старший брат на Москве — об этом ведь тоже забывать не следует. Мало ли как судьба кинется…

Севастьян вздыхал на скамье, а после вдруг вскинулся:

— Но как же матушка, сестрица?

— Вспомнил, — вздохнул Назар. — Плохи дела, Севастьян. Твой отец всю семью своим неразумием погубил. Может быть, ты расскажешь, с кем он «блины» пек, и кто ему привозил оловянную проволоку?

— Нет, — ответил Севастьян. — Знал бы — и то не сказал, а я ведь ничего не знаю.

Теперь он выпрямился и спину держал с некоторым достоинством. Чумазый, испуганный, но вполне владеющий собой. «От неведения так перепугался, — сообразил Назар. — Думал, воры их похитили, за сестрицу и матушку беспокоился…»

А вслух проговорил:

— Положим, лет тебе двенадцать…

— Четырнадцать, — поправил мальчик.

— Двенадцать, — с нажимом повторил Колупаев. — Положим.

На грязном лице блеснули светлые глаза.

— Это ты, дяденька, спасти меня от смерти, что ли, надумал?

— Не твое дело, щенок… — Назар принялся расхаживать по комнате. — Я приговор объявлю завтра утром. Тебя под охраной отправят в Волоколамский монастырь. Там пока поживешь.

— Пока — что? — уточнил Глебов-младший.

Колупаев уселся на скамью перед узником, посмотрел ему в глаза и сказал, точно взрослому, ровне:

— У меня свои соображения имеются, Севастьян, а пока что ты запомни, что я велел сказать, будто тебе двенадцать лет и тебе по малолетству за родителя отвечать не придется. В монастыре поживешь до тех пор, пока постриженье не примешь. Либо пока судьба иначе не повернется…

— А как она может повернуться? — спросил мальчик. Он тоже говорил так, словно был Колупаеву ровней.

— По-разному, — вздохнул Назар. — Очень различно… У тебя, Севастьян, дядя в Москве. Может быть, он за тебя заступится.

— Как же! — фыркнул мальчик. — Станет он! Рад-радешенек, что младший брат попался на таком скверном деле… Да только все это вранье, дяденька, ты попомни мое слово. Не мог мой отец такой глупостью заниматься.

— Нет, Севастьян, — твердо и грустно ответил ему Назар Колупаев. — Дело доказанное. Да и Елизар Глебов не отпирается. В родном отце трудно сомневаться, да ты и не должен этого делать. Отца нам почитать велено любого, даже вора…

Севастьян вскочил.

— Не называй моего отца вором! — вскрикнул он, разом позабыв о том, где находится.

Колупаев насмешливо прищурился.

— Ты на меня не кричи, Севастьян, я твою жизнь сейчас в пальцах держу — чуть сильнее сожму, — он действительно стиснул кулак, — и нет Севастьяна Глебова…

— Делай что хочешь, — сказал Севастьян.

Колупаев махнул стрельцам:

— Уведите.

И мальчишку увели, чтобы спустя час, переоблачив в черную одежду, вывести из приказа и в телеге увезти в сторону Волоколамского монастыря. Телегу сопровождали два конных стрельца. При них ехал документ с предписанием: содержать узника строго, но без жестокости, имея в виду возможное его освобождение, равно как и возможное постриженье.

Одной заботой меньше стало у Назара, и он отправился отдыхать — завтра предстояло публичное наказание Елизара Глебова и его жены.

* * *

Бить фальшивомонетчика кнутом предполагалось при многих людях, в день торговый, водя по всему городу.

Смотреть собралось множество народу. Кое-кто в толпе поговаривал, что наказывают Глебова напрасно, по ложному обвинению, но большинство откровенно злорадствовало.

— Я этого не понимаю, — говорил Вадим Флору, — как такое возможно? Они ведь его уважали, при встрече шапку снимали… Неужели никому не жаль человека?

— А тебе его жаль? — спросил Флор.

Вадим пожал плечами.

— Я с ним знаком не был, но вообще, конечно, человека жалко. Я бы лучше не пошел. Противно как-то смотреть, как других мучают.

— Смотри, смотри, можешь многое увидеть, — подбодрил Флор. — Спасти Глебова нам не удастся. Да и нужно ли это — спасать его? Не он ли Недельку нашего убил, даже не поморщился!

— Все равно. Звериный обычай какой-то, — сказал Вадим.

Харузин стоял тут же, в толпе. Дома остались только Наталья и беспамятный Пафнутий.

Гвэрлум рвалась пойти посмотреть на казнь. Она как черный эльф просто обязана была это увидеть! Тем более что и сама перенесла немалые страдания в застенках по ложному обвинению. И выстояла, никого не выдала.

Колупаева она вспоминала нечасто, но без ужаса и ночных вскрикиваний. Он представлялся ей чем-то вроде качественного орка. За хороший отыгрыш ненавидеть не полагается. Что, не случалось разве, чтобы два игрока, чьи персонажи по игре поубивали друг друга, по жизни сделались друзьями? Очень даже случалось!

Конечно, ни о какой дружбе с Назаром речи не шло, но то, что оба они классно сыграли в единой игре, а как-то объединяло…

Но Лаврентий справедливо полагал, что незачем Наталье лелеять эти черные настроения и рваться глазеть на казнь. И поручил ей сидеть при беспамятном Пафнутии. Вот уж кого требовалось оставить дома под хорошим приглядом. Как бы парень окончательно не утратил рассудок!

И Гвэрлум осознала в себе целительницу и милостиво согласилась пожертвовать собой и выхаживать бедного Пафнутия. Когда друзья уходили из дома, Наталья с блаженным угощались киселем. Гвэрлум рассказывала Пафнутию содержание книги «Черный эльф» писателя Сальваторе, а тот, радостно улыбаясь и с готовностью дивясь диковинным нравам, описанным в книге, кивал и ахал.

Друзья стояли на торговой площади и ждали, когда приведут осужденных. После кнута предполагалось подвесить Глебова за ребро и так оставить, пока он не умрет. Жене его отрубят голову.

Эльвэнильдо испытывал животный ужас при одной только мысли о предстоящем. Вадим может сколько угодно ужасаться «варварским нравам» эпохи, но разве наша эпоха — менее варварская? Что там насилие по телевизору. В кино все это выглядит эстетизированно, в реальной жизни все по-другому. Если пользоваться терминологией Лавра, в кино все «душевно», эмоционально, а в жизни — «телесно», плотски.

Просто два куска мяса дубасят друг друга и взаимно портят туловища. С соответствующими звуками и запахом.

Впрочем, как-то раз по телику показывали пленку, найденную у террористов. На пленке были засняты самые настоящие пытки. Кому-то отрубили палец, кому-то ухо. Телеведущая попросила удалиться из комнаты беременных женщин, нервных и детей. Естественно, никто не удалился, все с замиранием ждали зрелища.

Увидели. Эльвэнильдо поразился именно отсутствию эстетизма. Киногерои страдают очень выразительно, но совершенно иначе. Реальный человек в реальном страдании отвратителен.

От этих мыслей Харузину было стыдно. Он должен думать как-то иначе.

И он честно попытался думать «иначе», но вышло еще хуже: вспомнил, каким хорошим хозяином был Глебов, какой он спокойный, красивый человек. Слезы сами собой брызнули из глаз. Хорошо еще, что в эту эпоху плачущий мужчина может не стыдиться.

Вадим покосился на товарища, но ничего не сказал. «Лесному эльфу» разрешено быть чувствительным, тем более что он еще не до конца оправился после ареста.

Флор, разбойничье дитя, внимательно следил, не покажется ли осужденный. Что-то он предполагал увидеть в том, как будет держаться Глебов перед казнью. Лавр выглядел сосредоточенным, серьезным.

Наконец послышались крики, которые начали медленно приближаться.

Толпа всколыхнулась: «Идут, идут!» Рядом вытягивали шеи, сильно запахло потом — народ разволновался, а качественных дезодорантов еще не изобрели.