Изменить стиль страницы
* * *

В это время в учительской, комнате, тесно заставленной шкафами, столами и наглядными пособиями, сидели две учительницы — русского языка и литературы и химии. Расположившись под неизменными портретами Ленина и Макаренко, они попивали чаек с яблочным вареньем в ожидании звонка. Чаек был, конечно, так себе — грузинский № 36, в нем даже попадался древесно-стружечный материал, но другого тогда в Кислянке просто не знали. Если Эльвира Прокофьевна была просто приятная дама, то другая, как сказал бы Гоголь, была дамой, приятной во всех отношениях. Обе были цветущего возраста (лет 35–40), отличались приятной округлой полнотой и деревенским румянцем на яблочных щечках. Когда Самуил Моисеевич вошел в учительскую, на него устремились взгляды, полные живейшего любопытства.

— Опять шестой бэ безобразничал? — с притворным сочувствием спросила литераторша.

— Дисциплинку надо держать, Самуил Моисеевич, дисциплинку! — подхватила химичка.

— Такие безобразники, хулиганы! — не замечая иронии, увлеченно начал рассказывать учитель. — Совершенно не интересуются географией. Какие средства ни пробовал — конкурсы, викторины, к директору вызывал — ничего не помогает.

— А вы дустом не пробовали? — ядовито заметила Людмила Ивановна.

Учитель географии открыл рот, чтобы ответить, но завершить тираду ему было не суждено. Прозвенел звонок, и дамы заторопились на урок. В дверях Эльвира Прокофьевна задержалась.

— Самуил Моисеевич, к вам тут поклонница! — прокричала она на ходу.

— Проходите, — обреченно вздохнул учитель географии.

В учительскую вошла, — нет, вплыла лебедем рослая, статная женщина — Клава, животновод-зоотехник, мать «хулигана» Петьки Курицына. Самуилу Моисеевичу она была давно знакома. Они нередко встречались на единственной деревенской улице — имени Ленина, и каждый раз Клавдия уважительно здоровалась: «Здравствуйте, Самуил Моисеевич! Как поживаете?», и загадочно при этом улыбалась. Учителю, честно говоря, было даже непонятно такое внимание, тем более что хорошими отметками он Петьку не баловал: с двойки на тройку.

Клавдия Михайловна, не дожидаясь приглашения, уселась за стол Людмилы Ивановны и пристально посмотрела на учителя. Тот в смущении отвернулся, потом снова посмотрел на нее. Далее произошел такой примечательный диалог:

— Ну, как там мой разбойник? Не сильно хулиганит-то?

— Да нет, как все… Петя нормальный мальчик… (Самуилу Моисеевичу было почему-то неудобно в присутствии Клавдии ругать Петьку.)

— А что ж он у вас все двойки получает?

— Да не учится совсем, не знает ничего. Что я ему поставлю? Вы же знаете мою принципиальность.

— Да некогда ему вашу географию учить! Он же парень работящий: и мне на ферме помогает, и по дому все делает — дрова там поколоть, в огороде… да мало ли дел? А по алгебре сколько задают! Вы уж натяните ему на тройку в четверти… потом выучит.

— Если сдаст две контрольных, тогда…

— Самуил Моисеевич, давно вас спросить хочу. Что ж вы это ко мне никак не заходите? Я бы вам молочка целый битон налила, свежего, парного… И меду настоящего, сибирского, у меня ж муж, вы знаете, пчел разводит. Не то что ваша Дарья, совести нет у нее, вам обманный мед продает, от сахара белый весь. Постыдилась бы!

— Неудобно мне к вам заходить, Клавдия Михайловна. Люди у нас все замечают, скажут: учитель взятки берет. Продуктами. А я, вы же знаете, взяток никогда в жизни не брал. Лучше вы о Петиной учебе подумайте.

— Ладно, я сама к вам в гости приду. Никто и не узнает, не бойтесь. Угощения вам принесу. Какая ж это взятка?

Самуил Моисеевич заторопился уходить, и на этом разговор прервался.

* * *

Он затемно вернулся домой (пришлось съездить в райцентр, чтобы купить в книжном магазинчике несколько политических брошюр — учитель был лектором-международником на общественных началах). Через темные сени, едва не споткнувшись об эмалированное ведро с солеными огурцами, он прошел на кухню. На печке его дожидался горшок щей, приготовленных хозяйкой. Наскоро похлебав щи и утолив голод, учитель прошел в свою комнату, стараясь не шуметь (хозяйка уже легла). Он слышал, как что-то большое и тяжелое ворочается на перине. Вот и хорошо! Никто не помешает. Святая ярость бушевала в его груди. Да, вот сейчас, немедленно, он напишет это письмо. Строки этого письма давно вызревали, кипели, клокотали в его душе, но вот сейчас они обретут окончательное воплощение. Давно пора обратиться в самый высший орган власти — Центральный Комитет Партии. На местах с этим безобразием ничего не сделаешь, достаточно он боролся. Он убедился в этом еще третьего дня, когда поехал в райцентр, в райком. Принявший его инструктор с птичьей фамилией Филин (и впрямь чем-то похож — очками, что ли?) сочувственно его выслушал и посоветовал не поднимать волну. Жалкий чиновник, утративший партийную бдительность! Последней же каплей, подвигшей Самуила Моисеевича на сочинение письма, был сегодняшний педсовет школьного коллектива. Вот когда проявилось их истинное лицо, их лицемерие и двоедушие. Они, эти взяточники, подхалимы и прохиндеи, посмели вынести ему выговор «за слабую дисциплину, непрофессионализм и непедагогичное отношение к коллегам». (Это перед Эльвирой и Людмилой, что ли, заискивать? Не дождетесь!) Ничего, есть еще справедливость. Он должен открыть глаза руководящим товарищам, чтобы они узнали, что творится в сельском хозяйстве, и приняли немедленные меры. Прислали партийную комиссию. Уволили директора, этого толстого татарина — антисемита и разложенца. Конечно, он-то, проверенный испытаниями коммунист со стажем, заботится не о себе — об общественных интересах в масштабах всей страны. Их село — это только один пример из бесчисленного множества примеров. А если о нем вспомнят там, в Москве, предложат какую-нибудь инспекторскую работу — что ж, это будет хорошо. Не все же прозябать в этой… Кислянке.

Чтобы унять волнение, Самуил Моисеевич походил из угла в угол, залпом выпил стакан холодной воды (от кваса у него делалась изжога и пучило живот).

Керосиновая лампа коптила, и с ним чуть не случился приступ. С трудом откашлявшись, он сел за убогий стол, покрытый неопрятной клеенкой в ржавых пятнах, и наконец приготовился писать. Усадил на нос круглые очки со сломанной дужкой, набрал из баночки в ручку-самописку фиолетовых чернил, пододвинул лист желтоватой бумаги и задумался. С чего начать? С обращения, конечно.

В Центральный Комитет Коммунистической Партии от члена ВКП(б) с 1940 года, Хацкеля Самуила Моисеевича…

Нет, слишком официально. К тому же попадет письмо в аппарат, начнет гулять по инстанциям… Никакого толку не будет. Надо обращаться лично, к самому Никите Сергеевичу. Хрущева он очень уважал, — настоящий ленинец, разоблачитель культа личности Сталина. Он обязательно прочтет его письмо, откликнется.

Москва, Кремль,

лично Никите Сергеевичу Хрущеву

Заявление.

Глубокоуважаемый Никита Сергеевич! (зачеркнул). Нет, лучше по-другому, душевнее.

Дорогой Никита Сергеевич!

К Вам обращается член ВКП(б) с 1940 года, участник Великой Отечественной войны Самуил Моисеевич Хацкель. Хочу подчеркнуть, что обращаюсь к вам не с личной просьбой, но движимый исключительно общественными интересами. Хочу рассказать вам о положении нашего трудового крестьянства. Я знаю, что Вам особенно близки интересы наших трудящихся масс, поскольку Вы сами по происхождению из бедноты. Выросли в бедной семье, в деревне Калиновка Курской области, потом в юности работали на шахте в Донбассе… Немного расскажу о себе.

(С чего начать про себя?) Да… что-то затормозилась мысль. Чтобы воодушевиться, Самуил Моисеевич еще вскипятил чайку, попил горяченького грузинского, крепкого, как он всегда любил, хотя это и вредно при его-то астме. В поисках поддержки он устремил взгляд на фотографии жены и детей. Эти глаза, казалось, ждут от него чего-то, какого-то решительного шага. Самуил Моисеевич вздохнул. Да… тоскливо без них здесь, в деревне, даже свежий деревенский воздух не спасает. Надо как-то воссоединиться с семьей, обнять жену, ребят… Как они там без него растут, без его отцовского глаза?