— Ну, передайте ей поздравления от меня и Рея.
— Конечно.
Брендан, устремив взгляд вниз, на прилавок, несколько раз кивнул, пока Пит паковал покупку.
— Ну хорошо, рад был повидаться. Идем, Рей.
Рей не глядел на брата, пока тот говорил, но когда тот сказал «идем», он пошел, лишний раз напомнив Джимми то, что всегда и всеми забывалось: Рей немой, но не глухой. Оно и неудивительно, что забывалось — ведь такое не часто встретишь.
— Послушай, Джимми, — сказал Пит, когда оба брата удалились, — хочу спросить у тебя одну вещь.
— Выкладывай.
— За что ты ненавидишь этого парнишку?
Джимми пожал плечами.
— Ну, не то чтобы ненавижу. Я просто... Ну а тебе разве не кажется, что от этого немого мороз по коже пробирает?
— А, так ты про этого малого, — проговорил Пит. — Он и вправду смотрит так, что кажется, приметил что-то у тебя на лице и сейчас схватит и выдернет. Так ведь? Но я не о нем говорил. Я говорил о Брендане. По-моему, он вполне славный парень, тихий такой и очень даже приличный. Видел, как он жестами с братишкой разговаривает, даже когда и не очень надо. Чтобы тот не скучал. Это ж хорошо. А ты, Джимми, приятель, глядел на него так, словно еще минута — и ты двинешь его промеж глаз и потом задашь ему жару.
— Ну вот уж нет!
— Правда-правда!
— Серьезно?
— Вот ей-богу же...
Джимми глядел поверх лотерейного барабана за пыльные стекла витрины, туда, где серела под утренним небом мокрая Бакинхем-авеню. Застенчивая робкая улыбка Брендана Харриса бередила ему душу.
— Джимми, ты чего? Я ведь так, в шутку...
— А вот и Сэл, — сказал Джимми. Отвернувшись от Пита, он глядел через стекло, как тащится через улицу Сэл, направляясь к магазину. — Вообще-то не рано.
6
Потому что разбилось оно
Воскресенье Шона Дивайна — его первый день на работе после недельного перерыва — началось с того, что его вырвал из сна резкий звонок будильника, и он испытал томительное чувство неотвратимой утраты: так младенец выскакивает на свет божий из материнского лона, куда обратно пути уже не будет. Подробностей сна он не помнил, так, отдельные бессвязные детали, и, кажется, сюжета там и вовсе не было. И все же волнующие обрывки этого сна, как острые шипы, въелись в подкорку и целое утро тревожили и озадачивали его.
Во сне этом фигурировала его жена Лорен, и он, уже проснувшись, продолжал чувствовать ее запах. Она была растрепана, а волосы ее цвета мокрого песка были длиннее и темнее, чем в жизни. Она была загорелой, а голые щиколотки и стопы ног были испачканы песком. Она пахла морем и солнцем и, сидя на коленях у Шона, целовала его в нос и щекотала ему шею своими длинными пальцами. Все это происходило на террасе какой-то виллы на взморье, и Шон слышал шум прибоя. Но там, где должен был находиться океан, он видел лишь пустой экран телевизора — огромный, шириной с футбольное поле. Вглядываясь в середину этого экрана, он различал лишь собственное отражение, в то время как Лорен там не было, словно обнимал он воздух.
И однако, он чувствовал ее тело, ее теплую плоть.
Потом вдруг действие переместилось на крышу дома, и место Лорен теперь занял флюгер. Шон обнимал этот флюгер, а внизу, под домом, зияла дыра, и у причала стояла парусная яхта. А следующая сцена — он лежит голый на постели и с ним женщина, совершенно незнакомая. Он обнимает ее и по какой-то странной, свойственной снам логике знает, что рядом в другой комнате находится Лорен и что она следит за ними, видя их на мониторе, а в окно бьется чайка. Она разбивает стекло, и осколки, как кубики льда, сыплются на постель, а Шон, уже одетый, склоняется над чайкой.
Та тяжело дышит и говорит: «Шею больно!»
А Шон хочет сказать: «Это потому, что она сломана», но просыпается.
Он просыпается, в то время как сон все еще тяжко раскручивается в голове, липнет к векам, плотным налетом покрывая язык. Он все не открывает глаз, хотя и слышит звон будильника, он надеется, что все это еще сон, что он спит, а будильник звонит во сне.
Потом он постепенно разлепляет веки, все еще чувствуя рядом с собой крепкое тело незнакомки, но, помня и запах моря, исходящий от Лорен, он открывает глаза и вдруг понимает, что это не сон, и не кино, и не грустная-прегрустная песня.
Те же простыни, и та же спальня, и та же постель. На подоконнике пустая банка из-под пива, и солнце слепит глаза, а будильник на прикроватной тумбочке звонит и звонит. Из крана капает — он все забывает его починить. Его жизнь — целиком и полностью его, и только его.
Он выключает будильник, но медлит вылезти из постели. Не хочется поднимать голову с подушки, проверять, нет ли похмелья. С похмелья первый день на работе будет казаться вдвое длиннее, а ему и так предстоит быть длинным, этому первому дню после недельной отлучки. Как подумаешь о том, сколько всего придется проглотить и сколько шуток на свой счет вытерпеть, становится страшно.
Он лежал и слушал уличные гудки и шум за стеной: у соседей-наркоманов вечно орет телевизор, а они смотрят все подряд, начиная с «Утреннего почтальона» и до вечерней «Улицы Сезам»; он слышал, как жужжит вентилятор под потолком и шумят микроволновка и воздухоочиститель, и как гудят включенный компьютер и сотовый телефон, и как гудят кухня и гостиная, и гудит, гудит назойливо, неумолчно улица под окнами, гудит вокзал, гудят кварталы Фаной-Хайтс и Плешки.
Все вдруг озвучилось. Все стронулось с места, завертелось и потекло. Все стало неустойчивым, пришло в движение, быстрее и быстрее.
Когда же, черт возьми, это началось? Это единственное, что он, строго говоря, хотел бы знать. Когда все подхватилось и понеслось прочь, оставив его глядящим вслед стремительному потоку?
Он закрыл глаза.
Когда ушла Лорен.
Вот тогда.
Брендан Харрис глядел на телефон, мечтая, чтобы тот зазвонил. Он поглядывал на часы. Опаздывает на два часа. Удивляться не приходится, так как Кейти не очень-то в ладах со временем, но в такой день могла бы уж и не опаздывать. Брендану не терпится ехать, а где же Кейти, если на работе ее нет? План был таков: она позвонит Брендану с работы, потом пойдет на причастие сводной сестры, после чего они встретятся. Но на работу она не вышла. И не позвонила.
Сам он позвонить ей не мог. Это очень осложняло их отношения с самого первого дня знакомства. Обычно Кейти можно было застать в трех местах: у Бобби О'Доннела — это в самом начале, в родительском доме на Бакинхем-авеню, где она жила с отцом, мачехой и двумя сводными сестрами, или же в квартире наверху, где обитали эти ее кошмарные дядья, двое из которых, Ник и Вэл, были совершенно неуправляемыми и имели славу законченных психопатов. А еще был ее отец Джимми Маркус, который ненавидел Брендана, а почему, ни он, ни Кейти понять не могли. Однако ж Кейти знала это доподлинно: не один год она слышала от отца «Держись подальше от Харрисов, а приведешь кого-нибудь из них в дом — и ты мне не дочь».
По словам Кейти, отец всегда такой разумный, а вот насчет Брендана, как она однажды призналась ему со слезами на глазах, «у него просто пунктик». Да-да, именно так. Как-то раз он выпил, крепко выпил, понимаешь, и его развезло, и он стал плести что-то насчет мамы, и как он любил ее и все такое, а потом вдруг и говорит: «Харрисы эти проклятые! Подонки они, Кейти, и больше никто!»
Подонки. От этого слова у Брендана даже сердце зашлось.
«И держись от них подальше. Это единственное, чего я от тебя требую, Кейти, слышишь? Уж пожалуйста!»
— Как это случилось, — спросил Брендан, — что ты вдруг меня выбрала?
Она шевельнулась в его объятиях, грустно улыбнулась ему.
— А ты не знаешь?
Сказать по правде, он и ума не мог приложить. Ведь Кейти, она такая, такая... Богиня! Ну а Брендан — что ж, просто Брендан.
— Не знаю.
— Ты добрый.
— Добрый?
Она кивнула.
— Я видела, как ты разговариваешь с Реем, и с матерью, и с посторонними на улице. Ты очень добрый, Брендан.