Игорь хорошо водил мотоцикл, и хотя предполагалось, будто он растерялся по неопытности, я не верила в это.

Несправедливо, когда умирают люди моложе тебя.

Ужасно, когда прежде тебя уходят твои дети.

Немыслимо, если погиб внук, твой мальчик.

Зачем, зачем такая несправедливость?

Все смешалось во мне, и я забыла, кто я такая. Молодая? Старуха? И кто эти люди вокруг меня — безликая, размахивающая руками стенка.

А дети, много детей, откуда они и кто?

Кладбище, желтая глина. Тишине мешают слова — то тихие, то громкие, — подумать бы, сосредоточиться, вспомнить.

— Где Игорь? — спрашиваю я, и меня хватают за руку:

— Тише!

Это женщина, лицо неразличимо.

— Ты — Ирина? — спрашиваю я.

— Эльга.

— А где Игорь?

— Тише!

Знакомая комната, я ненадолго узнаю лица.

Вот они, Саша и Ирина. Я пытаюсь разглядеть их, ничего не выходит. Маски.

Ах, маски! Я припомнила, что в молодости у Ирины было много масок. Одна из них.

Я напрягаю всю свою волю, возвращаюсь в действительность.

Нет, у Ирины жалкое, измученное, похудевшее лицо. Маски потеряны, она осталась голышом — глядит на меня с испугом:

— Как жить, Софья Сергеевна?

Как жить тебе, это не вопрос. Вот как жить мне? Как дожить?

Саша скукожился в углу, худощавое, слезливое лицо его вытянулось оттого, что провалились щеки.

Ну вот! Вы пришли, к чему стремились.

Как эхо, повторяю дрожащими губами:

— Вы пришли, к чему стремились!

Больше не стоит. Достаточно и этого. Остальное пусть вспомнят сами: любой ценой! здравый смысл!

Проклинаю себя, что поверила, будто Игорю трудно привыкнуть к мачехе или отчиму.

Еще одно вертится во мне, но я долго не могу правильно выразить собственную мысль. Наконец говорю:

— Когда человек не нужен близким, он умирает.

— Он так неаккуратно ездил! — плачет Саша. Не понял, о чем я говорю.

— Все равно, старик или мальчик, — продолжаю я свою мысль.

Повторяю отупело:

— Когда человек не нужен близким, он умирает.

Еще думаю про судный день, про высшую меру.

Не приведи господь никому такого! Даже самым великим грешникам!

Помню себя: сижу за столом, ем в мрачной тишине, а одной рукой сжимаю сумку, свой старый ридикюль.

И потом — прижимаю его к груди, на вокзале.

Саша и Ирина идут поодаль друг от друга, рядом с моим вагоном, и хрупкая рука девочки-проводницы отдаляет меня от них.

Я наглоталась успокаивающих, сейчас лягу спать — при мне ридикюль, при мне! — а им оставаться тут.

Никогда не видела у Ирины такого человеческого лица!

Никогда не видела сына таким сломленным!

Я уезжаю, прощайте.

Я просыпаюсь. Колеса гремят на стыках, мешают спать.

И тут я вспоминаю про Алю.

Ее бессмысленное, лишенное разума лицо выплывает из утреннего рассвета.

Я люблю разглядывать Алю, когда она спит. Редкие крапинки веснушек, губы, точно обведенные карандашом, черные стрелы бровей, мохнатые ресницы.

Задумывалась как совершенство, а беда уничтожила всякий смысл существования. Но разве Алечка виновата?

И разве думала, смела, могла я бросить ее?

Человек невиновен, когда его вызывают к жизни.

Человек умирает, если он не нужен близким.

Я приподнялась, откинула штору — за окном кружился белоствольный березняк.

— Алечка! Аля! — прошептала я. — Потерпи немного! Я тороплюсь к тебе!