Изменить стиль страницы

«Кажется, он парень ничего, — неожиданно для самого себя подумал Антон. — И не размазня. Крепко стоит на земле… И о какой борьбе он пишет? Не похоже, что только о моем здоровье…»

Свадьбу справляли по-старинному. С соблюдением всех обычаев и обрядов. Антону запомнилось все до мелочей: и счастливая улыбка Анны, и задумчивость Галана, которую не могло развеять даже бесшабашное веселье, и мерцание августовских звезд над розовеющими вершинами гор, когда уже к ночи они вышли с Галаном на крыльцо, чтобы поговорить по душам. И когда уже Галана не станет, Антон, еще сам не зная для чего, напишет в тетради о том волнении, которое, как всполох верховинских зарниц, светило ему все эти бесконечно Долгие и тревожные годы:

«…11 августа 1929 года сошлись все друзья Анны, чтобы поклониться молодым, Анне и Ярославу, пожелать им счастья в их жизни, пропеть им печальные и шуточные песни.

Как начали девчата от имени Анны прощаться припевом с ее родной матушкой, что ее вскормила, что не одну ночь над ней не спала, с родным отцом, который ее одевал, бублики из города приносил, с родным братиком, носившим ее маленькой на руках и водившим ее на речку купаться и играть в садик; если бы вы послушали, как жалобно цыган с цыганятами играл, то если бы в хате были камни, то и они разволновались бы. Такова гуцульская свадьба, скорее печальная, чем веселая».

Они говорили о многих вещах. Антон уже знал и о злоключениях Галана в Луцке, и о товарищах Славко по Львову, но чувствовалось, что-то важное и решающее еще остается недосказанным. Галан явно присматривался к Антону, ставя его в тупик неожиданными вопросами, над которыми, признаться, Антон раньше и не думал. Постепенно наметилось сближение.

Судя по всему, у Ярослава не было времени, потому что примерно через неделю субботним вечером Славко кивнул Антону на дверь и тихо сказал:

— Выйдем. Нужно поговорить.

Они присели на бревна, сваленные у покосившегося заборчика, и Галан без предисловий начал:

— Антон, я должен уехать… из Луцкой гимназии меня уволили, надо искать другую работу… Значит, остается Львов. Там друзья, там литература. А главное — основное место борьбы. Какой — ты, видимо, уже догадался… Здесь у меня тоже кое-что остается…

— Я знаю, Славко. И вот тебе моя рука. Можешь во всем на меня рассчитывать…

— Спасибо. Я предполагал, что иного ответа не услышу.

— Анну берешь с собой?

— Пока нет. Вначале мне самому нужно осмотреться. Поглядеть, что к чему. А там посмотрим…

— Что нужно сделать здесь?

— Будут приходить книги и листовки. Нужно передавать их из рук в руки. Адреса я оставлю. Будь осторожным. С многими не связывайся. Людей надо перевоспитывать постепенно, но настойчиво. Неудачами не огорчайся. Их будет много, и не только неудач. Будут и жертвы. К этому нужно быть готовым. Поддерживай связь с доктором. Он наш человек и имеет большую возможность общаться с народом. Старайся ему сразу, как будешь получать, доставлять книги и журналы.

— Все сделаю.

— И береги Анну…

Настал день разлуки. Все уложили на подводу.

«Я увидел, — вспоминает Антон, — что Галану, как и нам, было тяжело расставаться.

Отец с воза крикнул, чтобы мы поторопились: можно опоздать на поезд.

Мать и Анна вытирали слезы, спрашивая и проверяя одна у другой, не забыли ли чего, поучали Славко, что и как он должен делать. Славко стоял среди хаты и смеялся.

Последними прощались мы. Галан крепко обнял меня…

Солнце поднялось над землей достаточно высоко, когда мы вышли из хаты. Отец, прищурив один глаз, сказал, взглянув на тень от палки: „Скоро будет десять…“»

Писем от Ярослава долго не было. Анна каждый день бегала встречать почту, пока наконец не дождалась весточки.

«Дорогая Анечка! — писал Галан. — Во Львов приехал счастливо, но беда в том, что и здесь счастье не очень-то улыбается. Но среди своих людей не пропадем. Много мне помогает Петро Козланюк. Говорю — много, потому что у самого его хлопот достаточно: жена и ее старенькая мать, а жизнь во Львове дорогая. Еще помогают люди, у которых живет брат Иван. Есть где переспать ночь — и то хорошо. Хотелось бы немного и им помочь, потому что и у них круто. Его (Ивана. — В.Б., А.Е.) хозяина уволили с работы. Начинается нужда, безработица, хозяйка с дочерью ходят стирать у господ… А тут я еще сижу на их шее, занимаю все-таки угол комнаты.

Прости, что в первую очередь веду речь только про себя — еще подумаешь: вот самолюб. Пиши, как твое, мамы, отца и Антона здоровье?

Читает ли малый Степанко (один из жителей Ниж него Верезова) газеты и прибегает ли к нам?

У него уже есть для того „Сила“ (имеется в виду газета „Сила“), что может читать.

А Сойка (один из жителей Нижнего Березова) читает ли теперь людям „Народное дело“? Газета хорошая, есть много хозяйственных новинок, даже со всего мира, которыми надо с каждым поделиться, кто хочет стать хозяином своей земли…

Ничего мне не высылайте, кроме черного, крестьянского хлеба, который мама выпекает. Он мне уже два раза снился. Последний раз снилось, будто я дома, мама вытянула хлеб из печи, хлеб так хорошо выпекся и такой полный и круглый, как солнце при заходе. Я будто бы сижу за столом, а мама взяла чеснок и еще горячий хлеб натерла им, и так мне хлеб запах, что я даже проснулся. Проснулся и еще раз хотел втянуть в нос запах этого хлеба, но втянул запах старых ботинок и туфель, которые до поздней ночи латал хозяин нашего дома. Теперь, надышавшись пылью заплесневелой обуви, он растянулся на своем верстаке и спит. Дышал то тяжело, то придыхал, либо совсем переставал вовсе дышать и внезапно наполнял всю грудь, даже свистело и напоминало что-то вроде дырявого цыганского меха.

Мне дальше спать не захотелось…

На ратуше выбило полтретьего.

Мысли упрямые и въедливые, как осенние мухи, не то что не дают заснуть, а даже веки не могу сомкнуть.

Вспомнил прошлое, вспомнил отца и мать, измученных трудной, тяжелой жизнью. Преждевременно ушли они на вечный покой, кому где судьба определила.

Отец оставил свое здоровье по дороге в Талергоф и в Талергофе за свои симпатии к России, а мать — блуждая по миру вместе с нами. Мы жили в холоде и в голоде.

Вспомнил вас, и как-то загрызла меня совесть, что связал твою судьбу с моей — корявой, растрепанной…

Прости, Анечка, что сегодня до предела растрогался и размечтался. Других заставляю держать голову высоко, а сам опустил…

Пиши, что хорошего у вас? Поздравь всех родных а знакомых!

Искренне тебя целую.

Славко».

Письмо это помечено: «Львов. 1929».

Вскоре после того, как Анна получила приведенную весточку, она направилась во Львов.

Подтверждение этому находится в воспоминаниях Петра Козланюка:

«…Подружились мы осенью 1929 года, когда Галана уволили с должности учителя в Луцке… Безработный учитель приехал во Львов искать работу. Привез он сюда пьесу „Груз“, а его Анечка — брынзу, хлеб и кукурузную муку для мамалыги. Наняли они комнатку на Песковой улице, с окном на овраги и холмы окраинной местности Кайзервальд. Я жил поблизости, и поэтому мы встречались почти ежедневно то у меня, то у него дома, а также в редакции либо в кафе, где мы читали газеты либо болтали с друзьями… В этот период Галан прекрасно играл на скрипке… Он еще с венских времен, когда зарабатывал себе на пропитание игрой на скрипке в кинотеатрах Вены, знал на память почти все оперы и оперетты, десятки музыкальных произведений великих композиторов. Особенно нравились ему печальные мелодии. Играл он страстно, душевно, и я часто сидел, слушая его, как зачарованный. А спустя некоторое время он внезапно подарил свою скрипку одному сельскому хлопчику.

— Зачем ты отдал скрипку? — спросил я удивленно.

— Не буду играть. Не могу — душа болит, — ответил он печально. — Когда-нибудь я, о друг мой (это было его излюбленное обращение), расскажу тебе.

Так по сегодняшний день остается для меня тайной, почему Галан избавился от своей любимой скрипки. С той поры писатель уже никогда о ней не вспоминал…»