– Ты чего? – удивилась я.
Анины глаза пристально рассматривали меня сквозь блестящие струи.
– Какая вы красивая! – сказала она. Я смутилась под ее взглядом.
– Мы же с тобой на «ты», – проговорила я, пытаясь переменить тему.
– Неужели и я такой буду? – воскликнула Аня и – о боже! – смело прикоснулась к моей груди. Меня точно облили керосином и подожгли. Что я должна сказать? Закричать? Но ведь это она, Аня, пожалела меня днем. Как же я должна отвечать ей на каждое слово?
– Конечно, будешь! – сказала я серьезно, слыша свой голос точно сквозь вату. – Куда же ты денешься?
Я еще перебирала ответы решенной задачи, а моя Анечка была далеко от нее и снова толкнула меня в тупик.
– А как же ты мальчишек мыть будешь? Так же? – И кивнула на меня.
Отложенное чаще всего возвращается в самый неподходящий момент, и я снова покраснела от Аниного вопроса. Ну снайпер! В десятку да в десятку!
– А ты как думаешь? – спросила я, растерявшись.
– У тебя же лифчик темненький, – вразумила меня Анечка, – и трусики тоже. Ты их и надень, а потом просушим.
– Анечка! Золотко! Да какая же ты умница! – Стыд перед девочкой, страх опростоволоситься исчезли от Аниной неожиданной помощи, будто точный совет подала любимая подруга.
Анечка рассмеялась, я вышла в предбанник, протерла тех, кто был сыроват, расчесала девочкам волосы, но косы заплетать, несмотря на писк, решительно отказалась.
– Будьте сознательными! – сказала я. – Мне же еще мальчишек мыть! Кто уже готов? Зовите их сюда!
Две или три девчонки выскочили, но остальные не шевелились. Стояли вокруг меня, уже одетые и расчесанные, но не выходили.
Я поняла. Улыбнулась им открыто и весело. Зачем-то вытерлась, хотя снова под воду, надела черные трусики и лифчик, слава богу, маминого шитья, из плотной ткани. Аня привередливо осмотрела меня и помотала головой.
– Волосы причеши. Чтоб прилично.
Я послушно достала гребешок, расчесала волосы и наскоро заплела косу.
– Ой! Ты теперь совсем девочка! – проговорила умиленно Анечка и побежала к выходу. За ней сорвалась смеющаяся орава, уступив свое место толпе понурой и молчаливой.
Первое, что я услышала, чуть не свалило меня от смеха.
– Раздевать будете?
– А разве моются в одежде?
Это несколько разрядило обстановку. Прокатился смешок.
– Мы будем в трусах, – проговорил тот же упорный голос. Еще час назад – да какой час, пятнадцать минут! – я бы не знала, как выбраться из такой ситуации, но опыт приходит быстро, надо только захотеть.
– Что ж, я согласна, – ответила я весело и уверенно. – Условие одно: голову, тело до пояса и ноги я мылю сама, а уж остальное – на вашу совесть – под крайним душем. Я не смотрю. Идет?
– Идет! – заорала, разом развеселившись, мальчишечья команда.
Я глянула в зеркало. Надо же! Почти в спортивном виде стоит боком ко мне опытная воспитательница, специалистка по банному вопросу в первом классе интерната.
Ну и дела!
7
Суббота закончилась моим конфузом.
Представьте себе: девчачья спальня, на кроватях, в нарушение всяких правил, сидят мои птенцы, душ по пять, через комнату тянется веревочка, на ней сушатся мои трусики и лифчик, а я, с распущенными по плечам волосами – нимфа, да и только! – сижу на стуле и читаю детям сказку Пушкина о золотой рыбке, и вдруг на пороге возникает Аполлон Аполлинарьевич.
Дети мои, конечно, вежливо здороваются, но ничегошеньки не понимают, а я хватаю ртом воздух, точно рыбка, выброшенная на песок, правда, судя по всему, далеко не золотая. Аполлон Аполлинарьевич тоже, похоже, хватает ртом воздух, таращась на веревочку, пока я не догадываюсь сорвать с нее черные флажки.
Дверь закрывается, я полыхаю огнем, малыши в один голос требуют продолжения сказки, я читаю, сначала не слыша себя, затем успокоившись, а потом начинаю хохотать, просто покатываюсь, поглядывая на веревочку с черными флажками, и малыши покатываются тоже, но, я думаю, все-таки тема у них другая – жадная старуха из сказки Пушкина.
Желания идти домой у меня нет, я укладываю малышей спать и сама ложусь на свободную кровать в девчоночьей комнате.
Анализировать действительность, переваривать впечатления и просто соображать у меня нет сил, и я сразу проваливаюсь в сон. Но новая жизнь не согласна с этим. Я вздрагиваю от испуга, готова вскочить, даже закричать – кто-то лезет ко мне под одеяло, – но вовремя сдерживаю себя.
– Хочу с тобой, – шепчет знакомый ломкий голосок.
Это против всяких правил, да и вообще ни разу в своей жизни не спала я ни с кем в одной постели – ни с мамой, ни с сестрой, а вот Анечке безвольно уступаю, думаю лениво: «Хороша воспитательница» – и кладу ей свою руку на грудь.
Последнее, что ощущаю: гулкие удары сердца под моей ладонью…
За завтраком вновь возникает Аполлон Аполлинарьевич. На этот раз директор приближается как-то нерешительно, присаживается напротив меня, глянцевощекая Яковлевна услужливо подносит ему порцию отварной рыбы для пробы, и, рассеянно тыча в нее вилкой, директор осторожно упрекает меня:
– Я слышал: вы вчера перемыли ребятишек, напрасно, для этого есть нянечки.
Я молчу, и Аполлон Аполлинарьевич как бы спохватывается. Голос у него по-прежнему уверенный, от чего-то меня отвлекающий.
– А я вам Лескова вчера принес. Признайтесь, Надежда Победоносная, ведь не читали!
– Не читала! – смеюсь я, радуясь, что он отступился от скользкой темы, кто чего должен и не должен. В конце концов, он директор и имеет право приказать, а я обязана подчиняться. Впрочем, педагогика выше приказов, это одно из ее преимуществ. За это я и почитаю свою профессию. Здесь надо сердцем. Это внушали нам в институте. Педагогика – форма творчества. Только вот сердцем-то выходит не у каждого – тут уж кому что дано. Тогда как с творчеством? Так что приказ в школе – обстоятельство щекотливое, творческому решению, пусть непривычному, может повредить, а бесталанному – помочь.
Но, признаюсь, это выводы других, поздних времен. Тогда же я сказала директору, что хочу зайти к нему.
Я хотела прояснить свою цель – посмотреть личные дела детей, но Аполлоша не дал мне договорить:
– И немедленно. Я должен объясниться.
Поначалу объяснение показалось забавным. Но только поначалу:
– Крепко обиделись? – спросил меня Аполлон Аполлинарьевич.
– За что? – искренне удивилась я.
– Толком не сказал о классе. А знаете почему? Думал, вы испугаетесь и…
– И?
– Сбежите.
Вот какое я произвожу впечатление! Наверное, эту мысль отчетливо выражало мое лицо. Аполлоша смутился. И совершенно напрасно. Я была уже способна критически оценить начало моей педагогической практики. Что ж, мокрый щенок, думающий только о себе, мог и сбежать.
– Спасибо за откровенность, – ничуть не обижаясь, кивнула я, и на Аполлошу, кажется, это произвело обратное впечатление. Лицо его покраснело, на лбу выступила испарина: ждал, наверное, упреков, того хуже, слез, а тут…
– Как гора с плеч, – пробормотал он смущенно и тут же воскликнул, приходя в свое обычное состояние: – А вы не такая! Теперь вижу!
В другую пору я бы маялась, примеряя к себе этот разговор и так и этак, но тут точно и не заметила: жизнь делала свое дело, теперь меня волновали дети.
– Не знаю, с какого края подступиться, – призналась я Аполлоше.
Он вздохнул.
– Когда нам дали этих детей, – сказал Аполлон Аполлинарьевич, – я, сказать откровенно, растерялся. Специфика интернатская, все как будто понятно, отлажено. Среди наших родителей народ разный, есть такие, что весь недельный труд школы уничтожают за полтора выходных дня. Но все-таки родители, все-таки есть, а тут все другое. Но деваться некуда. Каждый год облоно дает одному интернату такую группу. По очереди. Теперь настала наша. И надо работать, на то мы и учителя, что нас не спрашивают, каких детей мы хотим воспитывать, а каких не хотим. Дети все равны.